Лабиринт зеркал
Шрифт:
Пытаясь спрятаться, натягиваю на голову одеяло. Старая, местами прогнившая шерсть пахнет плесенью и как водится, унынием. Возможно, сама плесень и есть уныние. Его символ. Его показатель. Его источник.
В моей комнате, когда я еще жила с родителями, на стене весел постер. Я не помню того, кто на нем был – все мужчины давно смешались в моей голове, но вид идеального мужского тела странным образом меня успокаивал, внушал уверенность в будущем. Как будто достаточно было знать, что в мире есть совершенство. Глядя при тусклом свете ночной лампы на постер, осознавая совершенство, впитывая красоту мироздания, я становилась радостной и живой.
До того момента, когда перед сном мне пришлось смотреть на плакат с надписью вроде «ты сильная, борись». И прочую воодушевляющую хрень. Это
И все-таки даже маленькая унылая комната лучше, чем голые мрачные стены, что окружают меня теперь. Грубо обтесанный камень. Плесень под потолком. Сырость, как голодная собака, вгрызается в кости, и я еще выше натягиваю тонкое одеяло. Мы оба – я и сырость – знаем, что вытертая шерсть не поможет. Но игра – это игра и нужно соблюдать правила. Хищник делает выпад, жертва защищается.
Сон не приходит. Не желает спасти мой разум от кошмарной действительности. Ворочаясь с боку на бок, я пробую вспомнить, что украшало стены в нашем с Джейкобом жилище. В нашей спальне. Какого вообще цвета там были стены? Однако стоит мне подумать о Джейке или о нашем доме, как в голове вновь щелкает выключатель и мысли погружаются в вязкую темноту. Виктория, мой тюремный психолог, называла это защитной реакцией психики. Но что еще она могла сказать? За те жалкие деньги, которые ей платило государство, она разрывалась между жалостью к нам, потерянным душам, и отвращением. Готова поклясться, глядя в мои пустые глаза, она больше думала о своей маленькой дочери. Я однажды стащила ее потрепанный бумажник и между квитанциями и смятыми купюрами нашла фотографию. С затертого снимка смотрело веселое детское лицо. Голубые глаза и шелковые золотистые волосы. Еще от фотографии веяло унынием. Как будто все, что осталось на снимке, давно исчезло. Я была уверена, что больше дочь Виктории так не улыбается. Возможно, я отождествляла ее с собой. Я-то точно не улыбалась. В тюрьме моя улыбка стала похожа на оскал. А я сама с каждым часом все больше превращалась в злобного зверя. Животное, у которого есть одно стремление – защитить себя и свою территорию.
***
У меня мерзнут ноги. Высоко над головой шуршит листьями старый клен. Забираясь в дом, я его не видела, но в моей голове навсегда отпечатался образ. Я могу с закрытыми глазами сказать, где лежат камни и сидят деревья. Впрочем, это было больше десяти лет назад, теперь многое изменилось.
Но те картины и ощущения, тот первый раз, когда я увидела замок Теней, до сих пор не ушли из памяти, они все еще довольно сильные. Мы с Элис стояли у дыры в стене, и она нервно дергала рукав своего слишком большого свитера.
– Что, сдрейфила?
– ветер ерошил длинные волосы Элис. Ее слова вместе с холодными каплями пота стекали вдоль моего позвоночника. Впереди, как одинокий громадный утес в море лунного света, плыл замок. Он был похож на старый больной зуб. Залитые лунным сиянием мрачные стены казались мраморными, но даже с большого расстояния было видно, в каком плачевном они состоянии. Как поиздевалось над ними время. Про замок Теней много рассказывали. Кто-то говорил, что ночью на вершине северной башни видел одетую в одну только рубаху ведьму. Она смеялась как умалишенная или рыдала, а с обтрепанных рукавов стекала кровь. Еще говорили о танцующих вокруг наружных стен скелетах, воюющих волках с белой густой шерстью и светящихся окнах. Даже о плавающих в замковом рве чудовищных пятиглазых рыбинах с золотыми плавниками.
Элис крепко стиснула мою руку, и я почувствовала, как бешено бьется ее сердце. Но я так хотела купить матери на день рождения подарок. Я уже присмотрела прекрасные винтажные серьги из медной проволоки с бирюзой и перышками – продавец сказал, что бирюза отгоняет злых духов и успокаивает. Самый подходящий комплект для Рене, хоть ее бессонница и издерганные нервы были целиком на моей совести, и амулеты тут были бессильны. Ради подарка я все лето полола чужие газоны, красила заборы, мыла полы и гуляла с собаками. Элис обещала мне десять баксов, если я продержусь внутри замка хотя бы три часа.
Но моя подруга и сама испугалась. Прерывающимся шепотом она сказала: «Пойдем
Элис была из богатой семьи. Деньги для нее не значили ничего. Впрочем, для меня тоже. Но я слишком уважала свою гордость. Я не хотела победы со словами «будем считать». Вырвав руку, я сделала первый шаг в темноту.
Старая дверь давно сгнила, перед черным провалом входа в двух треснутых вазонах торчали сухие стебли сорняков. Из самого провала пахло плесенью и горем. «Ты не пойдешь туда», - пискнула Элис, но я уже переступила черту. Я не могла вернуться, меня, как рыбу, пронзенную крючком, тянуло вперед.
Первое, что я вижу утром, дикий виноград. Мощный упругий побег еще противится зиме, не понимая, что его попытки безнадежны. Однако мне нравится упрямство, с которым заостренные красные листья жадно ловят редкие лучи тусклого осеннего солнца. Последнее, о чем я вчера думала, это Элис. И, словно сон – лишь пауза между предложениями, едва подняв веки, я вспоминаю о ней снова.
Большие глаза. С коричневыми крапинками. Цвета всемогущей августовской зелени. Запах земляники. Элис пахла, как свежая банка земляничного варенья. От всех, кого я знала, отчетливо разило либо подгоревшими тостами, либо потом. От Фила, моего отчима, воняло несвежим бельем и иногда, после победы его баскетбольной команды, виски. От Рене пахло отбеливателем и все тем же старым маслом – запах отчаянья и отсутствия перемен в жизни. Элис была среди этого моря вони земляничной полянкой.
А что ты хочешь, я ведь подкидыш. Меня оставили эльфы. Такова была Элис. Ни слова правды. Еще она говорила: «Не открывай свою душу. Как только ты откроешь душу, они обязательно в нее насрут». Правда, это была уже другая Элис. С трубками от капельниц. С жесткой складкой между бровей. Она больше не пахла вареньем. Она пахла лекарством и смертью – два новых запаха для меня, ведь до той поры я никогда не сталкивалась с больницами и врачами.
Элис больше не жила рядом с нами. Она больше не была соседской девчонкой. Но она оставалась моей подругой. Каждое утро я с ужасом открывала дверь в ее палату. Прогуливая уроки, часами сидела возле кровати с откидной спинкой и каким-то чудесным матрасом, от которого у Элис не должны были появиться пролежни. Мы болтали о парнях и сливочном креме. Иногда она просила, чтобы я что-нибудь нарисовала для нее в одном из больничных блокнотов. Просто на память. Тогда я этого не понимала. Не понимала, как можно кого-то забыть. Но чем больше врачи кололи в мою подругу лекарств, тем бледнее становился ее образ. Он таял вместе с тощеньким телом Элис. Исчезал вместе с граммами плоти. Ее сознание тоже стало чаще уплывать от меня. Посреди разговора Элис могла уйти в отключку или, просто забыв, о чем только что говорила, замолчать. Она была как сломанный граммофон. Еще читала пластинки, но больше портила. И игла беседы бессильно скребла по пустым дорожкам.
Но она четко сказала мне не отворять душу. Оставить себе хотя бы такую малость. Я обещала. Всю жизнь я четко придерживалась данной клятвы. Я нарушила ее лишь дважды. Первый раз – открывшись Джейкобу. Второй – в тюрьме, когда записала нашу историю. Так получилось. Делать в четырех стенах нечего, и многие заключенные от зеленой скуки или, желая развлечься, записываются на разнообразные курсы.
Благодаря чудаковатому мистеру Волтури самым популярным был курс писательского мастерства. Кучка побитых жизнью людей тратила вторники на то, чтобы поупражняться в сочинении историй. Историй, в которых было либо насилие, либо фальшивое сожаление. Одни пытались выглядеть сильнее, чем они есть. Другие, надеясь на уменьшение срока, всеми силами создавали куда более благостный образ, чем являли в натуре. Таня Денали – эта блондинистая шлюха с высокими скулами и ногами, созданными для порноиндустрии, каждый раз зачитывала нам свои опусы о любви. Приторные, как упавшие яблоки, и такие же гнилые внутри. Все должны были видеть, как она переменилась, стала другой личностью, постигла смысл бытия. Все должны были верить в ее чистые невинные слезы. Чтобы она не пырнула меня заточкой, я предпочитала держать свое мнение при себе и притворяться растроганной. Но я ни на секунду не поверила этой твари. Она ведь убила собственную дочь. Какое могло быть прощение для нее?