Лагум
Шрифт:
Поэтому в тот вечер он сразу уловил мое отсутствие и противопоставил его Зориному присутствию, но ни того, ни другого не понял. Да и как бы он мог?
Присутствие нашей Зоры в том сейчас, значение которого внезапно и существенно изменилось, было полным. Девушка погружалась в сейчас всем существом, без остатка, прислушиваясь к распоряжениям, которые оно ей отдавало, готовая им соответствовать и их выполнять. Эту меру абсолютного повиновения текущему моменту она, наверное, усовершенствовала в тех местах, где инстинкт самосохранения обостряется до крайних пределов: в лагере Стара-Градишка, в Ясеноваце, в Лоборграде. На такое повиновение текущий момент отвечал сторицей: уже за ужином она получила, неожиданно легко, весьма важное разрешение от господина профессора. (Разрешение было важным именно этим вечером и именно, начиная с этого вечера, сейчас.) То есть, господин профессор сразу же согласился с тем, что наша Зора из большой и светлой спальни, которую она делила с Марией и Велей с тех пор, как появилась у нас, переселится в прежнюю комнатку для прислуги, которая не использовалась. (При этом комната, называемая комнатой для прислуги, вовсе не была такой уже маленькой.) Мария и Веля негодовали от мысли, что Зора от них отделяется, бросает их, но господину профессору эта мысль импонировала: он понимал желание молодой девушки иметь собственный уголок.
Если наша Зора своей просьбой обрадовала господина профессора, то и господин профессор своим разрешением обрадовал нашу Зору. На радостях она в тот же вечер взялась наводить порядок в своем уголке, что выглядело совершенно естественно, и что ей в этом помогали, прежде всего, дети, а потом и я. Дети, до тех пор, пока им было пора отправляться спать, я, пока профессор Павлович работал, грея пальцы над электроплиткой, в своем кабинете, — это слово наша Зора произносила с особым пиететом, называя так рабочую комнату профессора Павловича, своего названного отца. Когда мне стало понятно, что и я могу отправляться спать, до того, как муж закончит свою работу, то есть, иными словами, с помощью мадам де Севинье, спрячусь в чтение, наша Зора осталась заканчивать уборку. Мы обе знали, что нас ожидает ночь, полная неизвестности, но мы как будто не принимали этого всерьез. Так или иначе, около полуночи, комната, прежде называвшаяся комнатой для прислуги, была не только убрана и вымыта, но даже немного прогрета.
(Позже, призывая воспоминания об этом вечере и ночи, я опять удивлялась Зориной уверенности, с которой она наперед распоряжалась поведением и чувствами господина профессора. Помнила я и фразу, которую она произнесла прежде, чем господин профессор только подумал уступить ей свой маленький обогреватель: Есть и тот маленький обогреватель. Она не сомневалась, что он отдаст ей необходимый ему обогреватель, как и не усомнилась, что получит разрешение перебраться в комнату для прислуги. Она все знала. Все предвидела. А я — ничего. Не знала, не предвидела. И не видела.)
После полуночи в бывшей комнате для прислуги было сделано и самое важное: застеленная постель была немного отодвинута от стены, чтобы к раненому можно было подойти с двух сторон. В кладовке рядом с комнатой была поставлена узкая раскладушка, для нашей Зоры, санитарки. Там мы спрятали и аптечки фирмы «Байер», и марлю, вату, бинты, ножнички и пинцеты, простерилизованные в долго кипевшей воде, и лекарства, которые я до этого вечера берегла, как драгоценность. Я даже припасла пронтозил, один из первых сульфамидных препаратов, который берегла на случай, если у Вели случится одна из его тяжелых ангин. Но с тех пор, как вместе с войной случился дефицит продуктов, ботинки на деревянной подошве, так называемые «деревяшки», сон в комнатах с ледяными стенами не менее пяти месяцев в году, у Вели не было даже насморка, не то что ангины. Так и пронтозил оказался в кладовке, вместе с остальными припрятанными лекарствами, чтобы спасать Павле Зеца от сепсиса.
Я лежала на боку, свернувшись клубочком, неподвижно, когда Душан пришел в спальню. Он почувствовал, что я не сплю, хотя я изо всех сил старалась уснуть. Так мы в темноте и молчании, каждый на своей половине кровати, отвернувшись друг от друга, обманывали друг друга, притворяясь, что спим. Потом, похоже, оба уснули, измученные этим подслушиванием. Ничто не нарушило наш сон, никакой шум, когда глубокой ночью, наверняка совершенно неслышно, наша Зора и наш привратник Милое переносили раненого, в одеяле, через черный ход и по нашему балкону, из квартиры привратника к нам. Ничего не было слышно, ни когда они его умыли, перевязали, закутали, попрощались. Съежившись на узком топчанчике в холодной кладовке, осталась дежурить с раненым и включенным обогревателем, сейчас в его, а когда-то комнатке для прислуги, наша Зора, защитница.
Перед этим она заперла двери, ведущие на кухню, так и раненый, и она остались в иллюзорной безопасности.
Когда я в первый раз проснулась, тишина в ледяной ночи отзывалась подземной рекой. Я споткнулась о ночь, как о черный шар, крутящийся на месте.
Вторая ошибка: его нес не Милое. Куда там. Несли его мы с Зорой. Милое так трясся, что себя-то не мог нести. Его жена была намного храбрее. Он боялся: «Вдруг кто-нибудь придет. Услышит господин профессор, и тогда нам конец. Немцы нас всех арестуют. Переловят. Расстреляют». Милое оставили караулить. Он умирал от страха. А получилось все легко. Мы его мигом перенесли. В одеяле, в которое я кутался в лавке. Товарища «Высокого». Первая ошибка: он был ранен не только в плечо, но и в бедро. Я его перевязал. Обнаружил его на моем складе, за бакалеей. Сюда он добрался из подвала на Досифея, 17. Мы были хорошо знакомы: с 1941-го, состояли в одной ячейке. А потом он исчез. Был слух, что его перебросили на освобожденные территории. Крупная шишка. Постоянно при Верховном штабе. Он рисует. Наших партизан. Сражения. И самого Верховного главнокомандующего. А потом я застаю его проникшим на склад. Раненого. Без сознания. Ослабевшего. И в опасности, черт бы его побрал.
То, что я за те два месяца навсегда выучила, это математика невероятных ситуаций. По моему опыту, главное правило этой математики содержит три постулата, а звучит это примерно так: одна плюс одна (1 + 1) невероятная ситуация не дает две невероятные ситуации, а одну вероятную; сумма нескольких невероятных ситуаций равна одной невероятно вероятной ситуации; невероятные ситуации плодятся сами по себе.
Согласно этому правилу, мы начали с двух невероятных ситуаций, которые сложились в одну вероятную. Первой была та, в которой находился Павле Зец, вторая — та, в которой находилась я. Этот, тогда уже известный художник, и, бесспорно, еще более известный член движения сопротивления, лицо, как я узнала намного позже, приближенное к Верховному главнокомандующему партизанской армии и его портретист, лежал, беспомощный, в квартире господина профессора Павловича, известного почтенного советника коллаборационистского правительства во главе с генералом Миланом Дж. Недичем, особенно по вопросам беженцев из Независимого
79
Наталия Обренович (1859–1941) — супруга князя, позже короля Сербии, Милана Обреновича. Брак распался в 1886 г. После отречения короля от престола (1889) была изгнана из Сербии и жила в Биаррице.
(В том искаженном сейчас я даже не задумывалась, что с первыми двумя полноправно связана и третья невероятная ситуация, та, в которой, не ведая, и не по своей воле, как-то так говорит Дис [80] , не так ли, оказался и сам господин профессор Павлович. Его ситуация была самой невероятной, но мое сознание, очевидно, в то время склонное к большому самообману, было склонно пренебречь и этим фактом.)
В любом случае, в голове совершенно не укладывалось, что развитие невероятных ситуаций в наиболее вероятную реальность с самого начала протекало без каких-либо затруднений. Именно протекало. Никто нежелательный не узнал о перемещении раненого из квартиры господина домоуправителя в квартиру господина профессора. Никто, почти два месяца, сколько товарищ раненый находился в этой второй квартире, ничего не узнал ни о товарище, ни о его пребывании. С первой же минуты организация жизни в квартире-убежище, которая могла бы показаться сложной, оказалась простой: раненый Павле Зец лежал в комнате для прислуги, точнее, в так называемом личном уголке нашей Зоры, чей, так сказать, сестринский пост был в кладовке. Всегда, когда в квартире находились профессор и дети, и комната для прислуги, и кладовка оказывались, как бы случайно, заперты на ключ. Ключницей, тюремщицей и санитаркой была наша Зора, которая в то же время, и даже больше обычного, была и старшей сестрой, и подругой, и любимицей, в зависимости от того, с кем она в тот момент общалась, в какой части квартиры, и в какое время дня. Раненым она занималась, когда дети были в школе, господин профессор на работе, а я на карауле. И ночью, разумеется. (Это было ни злобное, ни двусмысленное замечание. Результат моего стремления к точности.)
80
Владислав Петкович-Дис (1880–1917) — поэт-импрессионист, классик сербской литературы XX в.
У нашей Зоры, как можно заметить, было не только много обязанностей, но и много лиц, а у Павле Зеца была только одна обязанность и множество лиц, тогда невидимых: быть абсолютно неслышным, когда дети утром, в полдень и вечером недолго болтались по кухне или поблизости от кухни, и с этой обязанностью он справлялся блестяще.
(Моя доверенная подруга, однако, никогда мне не доверилась, как ей удавалось держать детей подальше от комнаты для прислуги. Поскольку они с первого дня приняли ее в свой личный уголок, в свою комнату, Мария и Веля считали своим неотъемлемым правом разделить с Зорой, хотя бы иногда, ее приватность и ее уголок. Но они даже не попытались. Предполагаю, что великанша-волшебница, еще в тот вечер, когда обустраивался этот ее личный уголок, придумала какую-то волшебную историю, при помощи которой убедила детей держаться подальше от ее комнаты. Например, самую секретную на свете историю о тайной-претайной любви нашей Зоры, внезапной и большой, но которая должна любой ценой остаться секретом и от господина профессора, и от меня. Надо полагать, это так и было, потому что моя Мария, вообще-то не имевшая склонности к хитростям, в течение этих двух месяцев пыталась именно хитростью не допустить меня на кухню в тот момент, который ей казался неподходящим. И она, похоже, была на карауле: оберегала тайну нашей волшебницы-великанши.)
Мои обязанности — обязанности часового, состояли в том, что часовой должен был развить чувствительность к видимому и сверхчувствительность к невидимому. Результатом ревностного их исполнения была постоянная боязнь, а ее источником — угрызения совести. По сути, на своем передвижном посту, с главной позицией в «зимнем саду», я должна была, в напряжении от страха и мук совести, предотвратить проникновение нежелательных особ, то есть, моих детей и моего мужа, на охраняемую территорию, то есть, в район кухни и помещений рядом с ней. Разумеется, в то время дня, когда они здесь не ожидались, но когда могли бы легко обнаружить не столько присутствие самого раненого, сколько следы такового. И застать нашу Зору в одной из ее тайных ипостасей: профессиональной медицинской сестры или своего рода лаборанта, или гладильщицы. Она все это делала, безупречно. Получалось, что прятать раненого намного легче, чем маскировать разные дела, которые подразумевало его выхаживание: самыми опасными оказались стирка и кипячение белья, например, марли и бинтов, а еще больше — просушивание и глажка этого белья в маленьком помещении кухни, причем в месяцы, когда температура воздуха почти все время была ниже нуля, снег шел, как сумасшедший, а запасы дров и угля таяли так, как будто их пожирал исполин. Тот, Уолта Диснея, симпатичный великан из журнала «Политикин забавник» [81] , довоенного, который, к величайшему удовольствию моего маленького сына, в один глоток съедал целую тачку огромных тыкв. Сейчас великан глотал и наш мыльный порошок, и наш уголь, но это вовсе не был добрый диснеевский гигант.
81
Популярный развлекательный журнал, в настоящее время издается газетной корпорацией «Политика». Выходит с 1939 г.