Лагум
Шрифт:
И эта помощь словно была частью большой благосклонности, что в том сейчас воцарилась в квартире профессора Павловича на улице Досифея, 17. Скорее, не большой благосклонности, а высокого покровительства, не знаю, чьего. Точно не человеческого.
В те долгие утра, когда я в течение нескольких зимних недель, в году под номером 1943, стояла на посту в «зимнем саду», я убеждалась в том, что пребывание Павле Зеца в нашем убежище проходит так гладко, потому что и над художником, и над его пребыванием, как и над всеми нами, воссияла счастливая звезда нашей Зоры. Звезда, которая ее спасла в августе 1941-го, на Ильин день, от гибели, вызванной взрывом человеческого зла в Независимом Государстве Хорватия, а потом и от гибели в лагерях этого же государства. Чему иному, как не свету счастливой звезды, наша Зора должна быть благодарна за то, что из лагеря в Ясеноваце, где мучительная смерть была известной данностью, ее перевели в лагерь в Лоборграде, где ни пытки, ни насильственная смерть не практиковались, как вид усиления преступных склонностей
91
Немецкая администрация, которой подчинялся лагерь в Лоборграде, близ Златара в Хорватии, обеспечивала заключенным надежду, что они останутся в живых таким образом, что обеспечивала не только кровати с соломенными тюфяками и одеялами, и трехразовое питание, а еще врачебный осмотр для больных, и даже лекарства, если они у них были. Это были условия, в существование которых заключенные лагерей НГХ в Стара-Градишке и Ясеноваце не поверили бы, и уж точно не на территории той же самой НГХ, так сказать, поблизости. Кроме того, в Лоборград приходили и посылки с продуктами, одеждой и лекарствами, которые из Загреба более или менее регулярно отправляла госпожа Диана Будисавлевич, супруга уважаемого в Загребе доктора Юлия Будисавлевича. Эта дама организовала в Загребе Комитет помощи женщинам-узницам лагерей, но эта помощь попадала только в лагерь в Лоборграде. Немецкая администрация их получала и раздавала: немецкая администрация в других лагерях, возможно, и получала эти посылки, но их точно не раздавала. Заключенные, среди которых было больше всего евреек и сербок, но были и хорватки, особенно ценили то, что госпожа Будисавлевич в каждую продуктовую посылку добавляла и отдельно упакованные связки чеснока: многие остались в убеждении, что от тифа и других болезней, которые опустошали Лоборград, спасал именно чеснок. Заключенные-еврейки, которые меньше использовали чеснок в личной гигиене, чаще умирали от тифа. Все это я узнала не тогда, когда этому знанию было время, в военные годы, в 1941, 1942, 1943, в годы резни и лагерей НГХ, следовательно, не тогда, когда и Душан хотел, чтобы я это узнала. На самом деле я начала об этом узнавать только несколько десятилетий спустя, ближе к моему нынешнему возрасту, когда задним числом задумалась о поступках нашей Зоры и начала искать свидетельства ее товарок по несчастью. Так я получила доступ к свидетельствам сербов, имевших счастье сбежать, как и наша Зора, из лагеря в Независимом Государстве Хорватия в оккупированную Сербию; они свидетельствовали в Комиссариате по делам беженцев в Белграде. Из этих протоколов я узнала об условиях содержания в Лоборграде, из которого нашу Зору направили в составе большой группы «освобожденных» узников в лагерь на Саймиште. Оттуда, — а мы все и узнали, в наибольшей степени благодаря усилиям коллаборационистского правительства генерала Милана Дж. Недича, — легче было перевести заключенных из Независимого в это, другое государство, зависимое от немецкой власти, в оккупированное. Как они заявляли сами, беженцы чувствовали себя спасенными, как только их нога ступала на этот берег Савы, с земли Независимого на землю порабощенного государства.
Лагерь в Лоборграде, где узницы-еврейки, по свидетельству узниц-сербок, были почти в привилегированном положении, хотя лагерем управляли немцы, и деятельность госпожи Дианы Будисавлевич и ее Комитета помощи женщинам-узницам лагерей на глазах у всего Загреба и усташских властей в 1941–42 гг. — это один из тех парадоксов, или лучше сказать, чудес, из-за которых поведение людей, как и сама жизнь, остаются самой большой тайной. Мы, космические муравьи, ничего об этом не знаем. И не знали. И не узнаем.
(Добавлено от руки, наверное, майором: Примечание Милицы Павлович). — Примеч. авт.
Диана Будисавлевич (1891–1978) — врач, благотворитель, гуманитарный работник. В 1941–1944 гг. спасла из нацистских концлагерей более 12 000 детей. Посмертно награждена высшими государственными наградами Сербии и Сербской Православной церкви. — Примеч. перев.
Поэтому не было ничего странного в том, что под рукой нашей Зоры раны Павле Зеца, выглядевшие поначалу совсем нехорошо, как-то быстро стали затягиваться, а сам художник — выздоравливать. Больше не казалось странным, что никто из тех, кто считался «нежелательным» в собственном доме, даже не догадывался о его присутствии в убежище этого самого дома. Такое счастливое стечение многочисленных обстоятельств, причем, довольно-таки невероятных, я все больше была склонна приписывать счастливой звезде нашей Зоры, но в ту пятницу, 5 марта 1943-го, у меня был повод подумать, что над судьбой раненого художника бдит не только Зорина счастливая
Все это я поняла позже, как позже поняла и то, что, наверное, в ту пятницу, счастливая звезда Павле Зеца, а не Зорина, начала направлять мои поступки, управлять моим поведением.
Поведение было необычным в той же мере, что и поступки.
Как только, когда Павле Зец вышел из «зимнего сада», я увидела между фикусом и книжным шкафом из «пламенного махагони» лицо Кристы Джорджевич, встрепенулась, как и растения рядом со мной, и, как и они, внезапно наполнилась энергией. В «зимнем саду» больше никто не вегетировал, никто не погружался в безысходность. Это лицо словно бы передавало мне какое-то послание, и я сразу же начала, насколько решительно, настолько же и бессознательно, следовать инструкциям из этого послания.
Не раздумывая, я позвонила по телефону госпоже Кристе Джорджевич, которая, вообще-то, не очень мне симпатизировала, и я ей тоже, но госпожа ответила на звонок. Она не удивилась, что я звоню ей спустя столько лет, и не поразилась, что хочу увидеться с ней как можно скорее: она согласилась встретиться в тот же день, в пятницу, 5 марта, через полтора часа после нашего разговора. Примерно полтора часа, как полагала госпожа Джорджевич, было необходимо и мне, и ей, чтобы собраться и доехать до круга на Топчидерской Звезде [92] , где мы встретимся.
92
Площадь и круговая транспортная развязка недалеко от парка Топчидер и районов Сеньяк и Дединье.
По всему выходило, что наша взаимная антипатия, если когда-то и существовала, то в этих обстоятельствах была совершенно излишней.
Так началась обычная, на первый взгляд, последовательность событий, которая, как обнаружится позже, по своей сути окажется необычной. Но об этом я смогу рассказать, только когда доберусь до госпожи Джорджевич, Кристы, которая ждет меня на Топчидерской Звезде.
Чтобы туда попасть, я должна была в ту пятницу, 5 марта 1943-го, покинуть свой пост. Потом сообщить Павле Зецу, что я предприняла, и собраться на выход. Все шло легко, но сам выход оказался тяжелым делом. Несмотря на новую ситуацию, остался старый страх, словно какого-то проклятия: я боялась переступить порог, выйти из квартиры, пройти по коридору, потом вниз по лестнице, оказаться на улице, в мире внешнего бытия.
В подготовке к выходу мне помог и Павле Зец: он предупредил меня, чтобы я ни в коем случае не надевала ни шляпу, ни пальто с мехом, ни туфли на каблуках, и, тем более, все это вместе. Так снаружи, сообщил он мне, в этом внешнем мире, никто больше не одевается. Я должна была надеть какой-нибудь темный платок, пальто спортивного кроя, не очень элегантное, если у меня в гардеробе вообще такое есть, и старые уличные туфли с толстыми чулками.
Камуфляж принес мне известное облегчение: я почувствовала, что лучше готова к выходу, и словно бы меньше боялась, когда, зажмурившись, перепрыгнула через порог и оказалась в коридоре. Потом, уже спокойнее, спустилась по ступенькам, прошла через вестибюль, в котором уже не было темно-красного ковра, и вышла на улицу.
Я никого не встретила.
Улица была пустой и незнакомой.
(Вообще-то, с моего последнего выхода прошло много времени, с момента последнего выхода из забаррикадированного пространства.
Может быть, я в последний раз выходила в тот долгий июньский день, в самом его зените, до бакалеи на углу, спросить дрожжей, а бакалейщик, армянин, который не был мне другом, ни в коем случае, низко кланялся, как лавочники в Адене, и бог знает, где еще, а снаружи, в том долгом дне, была жара, и на Соборе Святого Михаила Архангела звонили полдневные колокола.)
Она права: я не был ей другом. Тогда. Ни в коей мере. Мальчик был ей другом. Тот, во мне. Сентиментальный.
Ни одного другого выхода из дому я не помню.
До этого, в пятницу 5 марта 1943-го.
И опять все шло гладко.
Я быстро шла вверх по пустой улице Досифея, покрытой тонким слоем льда. Не скользила, потому что лед был посыпан песком: немецкие власти строго следили за тем, чтобы улицы чистили и посыпали. Золой или стружками, все равно. Об этой строгости свидетельствовали и огромные кучи только что счищенного снега, почти белого, аккуратно вдоль бордюров сложенного в сугробы.
Я быстро дошла до Княжеской площади: там, невидимо, из-за белых облаков, какое-то белое солнце проливало разбавленный белый свет, в котором все фигуры прохожих, — по правде говоря, это были только женские фигуры, и они, редкие и закутанные в темные пальто, шали, платки, понурые, — превращались в черные, одеревеневшие тени.
Князь ехал верхом по белой пустыне, и он весь черный.
Я села в пустой трамвай. Ноги у меня дрожали, и руки. Все внутренности дрожали. Трамвай проезжал мимо высотного здания «Албания», мимо Пражского банка. Фонтан, очищенный от снега, не работал, но на головках разинувших рты черепашек-изливов кучками вместо корон лежал забытый, смерзшийся снег.
Трамвай громыхал по площади Теразие, побелевшей. Пустой.
И река была совсем белой, Сава, там, под Теразийским склоном.
Похоже, что нигде никого нет. В этой белизне.
А потом, на остановке «Площадь Теразие», я увидела перед гостиницей «Москва», которая сейчас, под оккупацией, называлась «Сербия», знакомую фигуру, прислонившуюся к стволу дерева.
Какой-то мужчина. Крупный, с крупной головой. Некрасивый.
Он держал под мышкой картину. Небольшой холст.