Лагум
Шрифт:
Саве Шумановичу эта любезность была неприятна.
И мне была неприятна.
Мы отправились, все трое, по Васиной улице [100] к Княжеской площади, под облачным небом.
Была суббота, двадцать третий день девятого месяца 1939 года от Рождества Христова, когда сотрясалась нравственная почва Европы, и так уже изрядно подорванная. Была суббота, последний рабочий день недели, когда зло было особенно загружено делами. Мы шли по Васиной улице, на изломе пасмурного дня, и вдыхали мягкую прохладу ранней осени. Лето стремительно исчезло пару дней назад, может быть, это было позавчера, а, может быть, вчера, как несколько недель назад, может быть, это было три недели назад, а, может быть, две, когда навсегда исчезла безмятежность. Если три недели назад, когда началась война, эта история гибнущей безмятежности еще могла восприниматься, как смутное предчувствие, то теперь оно обернулось немыслимой реальностью. За последнюю неделю становилось все очевиднее, что Польша никак не сможет сама противостоять военной силе третьего рейха, а надежда на сопротивление Польши особенно быстро стала угасать, когда ранним утром семнадцатого сентября (опять семнадцатое и опять несчастливый день, день невезения, только в этот раз он выпал не на среду, а на воскресенье) нейтральная Советская Россия нейтрально пришла на помощь гитлеровской Германии, своей союзнице. При оказании этой, особого рода нейтральной помощи, сначала она заняла часть польской
100
Улица Васы Чарапича — одна из старейших торговых улиц Белграда.
На этой неделе, которая, вот, приблизилась к окончанию и принесла, как сообщали метеорологи, резкое похолодание, каждый день имел свою черную метку. Свой черный колокольный звон. В понедельник газеты писали, что советские войска заняли восточную Польшу, уже во вторник стало известно, что вслед за президентом Польской Республики и членами правительства в Румынии скрылся и маршал, господин Рыдз-Смиглы [101] вместе со всем польским генеральным штабом, в Румынии оказались и десятки тысяч польских беженцев; в среду стали известны детали договоренностей между третьим рейхом и Советской Россией о разделе все еще оборонявшейся Польши. На этих переговорах третий рейх великодушно уступал Советской России не только Вильно в Литве, но и Брест-Литовск, Белосток, Львов, Перемышль в восточной Польше, а себе оставлял западную Польшу, что значило города Лодзь, Катовице, Краков и, разумеется, Варшаву, когда она, наконец, перестанет сопротивляться. Когда падет.
101
Эдвард Рыдз-Смиглы (1886–1941) — польский военачальник и политик, маршал Польской Республики, Верховный главнокомандующий польской армии в войне 1939 г.
— Европейский мир разрушается на наших глазах, — говорил профессор Павлович, — а мы — ничего. Смотрим, и — ничего.
Он был потрясен глубиной бессилия этого европейского мира. Его мира.
В четверг Варшава еще не пала, отчаянно сопротивлялась, но немецкий генерал фон Браухич сообщил, что немецкие операции против Польши завершены, а лорд Гринвуд, глава либеральной оппозиции в британском парламенте задал вопрос, оставшийся без ответа: «Почему мы не сделали для Польши больше?» В это же время с двух направлений во Львов входили советские части и танки, и официально сообщалось, что русские занимают восточную Польшу силами 110 дивизий. Вчера, в пятницу 22 сентября, — это был последний день большой выставки Савы Шумановича в семи залах Нового университета, — немецкая военная делегация во главе с министром иностранных дел фон Риббентропом прибыла в Москву на переговоры о разделе Польши. На этих переговорах сразу было решено, что Советской России отойдет и Восточная Галиция, вплоть до Станиславова [102] , что не было предусмотрено ранее, а Львов уже был под советской властью, как и Вильно на севере, до того сейчас город, в котором было шестьсот торгово-промышленных предприятий, — так его описывала газета «Политика».
102
Ныне г. Ивано-Франковск.
Мы шли по Васиной улице, художник Сава Шуманович справа от меня, а художник Павле Зец — слева, мы еще не знали, что именно в эту субботу смерть придет и за Зигмундом Фрейдом, перед только что закрывшимися магазинами стояли группки людей, сплошь уважаемые коммерсанты, с Васиной улицы, все они выглядели очень подавленными и съежившимися под пасмурным небом, разговаривали вполголоса. Улица гудела от человеческих голосов, но это был мрачный гул, из которого вдруг прорывались отдельные слова. Говорилось о том же: в этот день, суббота, 23 сентября, все газеты на первых полосах опубликовали карты государства Польша, разделенного черной демаркационной линией на две части: эта демаркационная линия разделяла прежнюю Польшу, ту, которая существовала еще три недели тому назад, на германскую, западную часть, и восточную, советскую, к которой присоединили и город Люблин. В польском городе Гдыня, сообщали газеты, из последних сил сопротивляются солдаты и матросы, а господин Гитлер, деревянный истукан, лично прибыл под Варшаву, в расположение победоносных частей вермахта и со специальной площадки наблюдал военные операции по взятию польской столицы, уже лежащей в развалинах. Город, который еще обороняется, хотя защитники остались не только без воды, продовольствия, медикаментов и больниц, но и без боеприпасов. Город, который падет, вопреки тому, что западнее Люблина, и под самой Варшавой, соединения польских генералов Сосновского и Сикорского сражаются за каждую пядь земли, и вопреки тому, что на Западном фронте, с линии Мажино, не прекращается мощный артиллерийский огонь, и что вчера в Англии состоялось заседание Верховного военного совета союзников, где было принято решение войну продолжать.
Мы шли по Васиной улице, молча, ни Сава Шуманович, ни я, не чувствовали себя вполне готовыми вступить в беседу с Павле Зецем, потому что в этой беседе пришлось бы затронуть и псевдонейтралитет Советской России, и советский пакт с немцами, любой разговор так или иначе коснулся бы важных событий последних дней, а в этих событиях Советская Россия сыграла, мягко говоря, неблаговидную роль. А Павле Зец в любом случае, — мы с художником Шумановичем это знали, — будет пытаться защитить и Советскую Россию, и политические шаги, которые она предпринимает, но это заступничество звучало бы неубедительно. Поэтому следовало избегать беседы, но и молчание становилось тягостным. Я подумывала нарушить его легкой болтовней об объявлениях, которые сегодня утром прочитала в «Политике» и «Правде» и сразу же поняла, что это важные сообщения из этого сейчас.
(Я всегда, кажется мне сейчас, в 1984-м, была чувствительна к сигналам, которые отправляло сейчас. Или все-таки не была достаточно чувствительна?)
Частные объявления, заполнявшие в эти сентябрьские дни последние полосы ежедневных газет, превращались в особую систему знаков, которые в той же мере, что и ударные заголовки на первых полосах, свидетельствовали, что безмятежность действительно погибла. Некоторые их этих объявлений я сразу же, в ту же субботу, переписала в тетрадь за 1939 год, в дневник, который вела нерегулярно, но который чудом избежал конфискации имущества профессора Павловича, «целиком и полностью», в ноябре 1944 года. Записи из той тетради, которую я листаю сейчас, подтверждают, что частные объявления вообще, а тогда особенно, в момент, когда происходил слом эпохи, с точки зрения социологии бесценны.
Например, отставной офицер Миодраг М. Маркович, проживающий на улице Хаджи-Джериной, 14, напротив Технического факультета,
(Название этого изделия, — подумала я, когда записывала это объявление в сентябре 1939-го, думаю так и сейчас, в ноябре 1984-го, — произошло не столько из лексикона психоаналитических понятий профессора Фрейда, сколько из лексикона насилия, актуализированного новыми, военными событиями.) [103]
Но все-таки я не заговорила об этих частных объявлениях-знаках, когда с Васиной улицы мы поворачивали на улицу Досифея, потому что художник Шуманович ускорил шаг как раз в тот момент, когда мы проходили мимо «Театрального кафе», вероятно, боясь возможной встречи со знакомыми. Он начал потеть, хотя полдень не был жарким, было заметно, что ему становится невыносимо в его парадном черном костюме-тройке, галстук-бабочка его душил, его лохматая голова страдала. Он так желал успеха своей выставке, и успех состоялся, большой, но сейчас это словно бы его больше не привлекало, но и не отвращало. После блестящего отзыва, который позавчера в «Политике» опубликовал о живописи Шумановича Пьер Крижанич, в пятницу, 22 сентября, набежало множество покупателей, главным образом, незнакомые люди, и в последние часы перед закрытием выставки, может быть, как раз в те часы, когда немецкие и советские делегации на переговорах в Москве окончательно определили, где пройдет демаркационная линия, — выкупили почти сто картин из зарезервированных ста пятнадцати. К тому же в белградских культурных кругах, несмотря на военные события, много говорили о выставке Шумановича, и именно о ней, когда возникало желание перейти от страшных к менее страшным и более приятным темам, как тогда выражались, к тому же один выдающийся журналист «Политики» только что опубликовал большое интервью, и наверняка после этой выставки художник Сава Шуманович, наконец, признан в Белграде, как, собственно говоря, и было: крупный художник на вершине таланта. Крупный художник, спасенный от болезни. Но он, этот крупный художник, однажды прохладным полднем, идя вниз по улице Досифея, обливался потом от страха перед этим успехом, а еще больше от страха перед людьми, которых этот успех, несомненно, привлекал.
103
А Зигмунд Фрейд, скончавшийся в ту субботу, 23 сентября 1939 года, когда уже бушевала Вторая мировая война, писал Лу Саломе* еще в декабре 1914, когда Первая мировая война уже неслась по всему миру (цитирую по памяти): «… Не сомневаюсь, что человечество совладает и с этой войной, но знаю наверняка, что я и мои современники никогда больше не увидим веселых людей. Они слишком отвратительны. Но самое печальное, они оказались именно такими, какими мы, в наших психоаналитических ожиданиях, могли представить себе человека и его поведение. По этой причине я не мог согласиться с Вашим радостным оптимизмом. Мой тайный вывод состоял в том, что, коль скоро высочайший уровень цивилизации нашего времени мы не можем рассматривать, как нечто, изуродованное колоссальным лицемерием, то из этого следует, что мы к ней органически не приспособлены. Мы должны от нее отречься, а Огромное Непознанное, Он или Оно, что скрывается за Судьбой, еще раз повторит такой эксперимент с каким-нибудь другим видом». — Примеч. авт.
* Лу Андреас-Саломе (Луиза Густавовна) (1861–1937) — писательница, философ и психоаналитик. — Примеч. перев.
Выставка была успешной, а он боялся.
Не нравилось ему и присутствие Павле Зеца.
Мы шли вниз по улице Досифея, сквозь уплотняющийся полдень, со стороны Земуна набегали облака, совсем потемневшие, а с Дуная, отдаленного от нас, сливавшегося с равниной и небом, поднимался туманный воздух и приносил запах ила и прозрачность ранней осени.
А потом я не выдержала, сняла напряжение между нами и начала, в легком тоне, рассказывать художнику Зецу о том небольшом полотне, которое художник Шуманович сейчас держал под мышкой, и которое только что мне подарил. Я рассказывала об одном октябрьском дне в Париже, 1928 года. Как одну молодую женщину ее муж, белградский художественный критик и искусствовед, привел в мастерскую одного молодого югославского художника, на улице Denfert-Rochereau. Как этот, уже известный югославский художник, заканчивал какие-то силуэты на левой стороне небольшого холста и даже не обратил внимания на посетителей. Как молодая женщина засмотрелась на силуэты, возникающие из движений художника, и увидела между ними, во внезапном мерцании плотных зеленых тонов, мерцание небытия, как смысл. Как истину. Как чудо. И как молодую женщину эта небольшая картина, еще незаконченная, вместе с тем чудом, что пробивалось из угла, взяла в плен, навсегда поработила и не отпускает вот уже полные одиннадцать лет. Этот небольшой холст обладает большой силой.
— Вы тогда ей дали и название, — произнес художник Сава Шуманович, вдруг просветлев лицом.
— О, нет, нет. Я только угадала то, которое уже дали вы. Про себя.
Напряженность разрушилась, как и молчание. Мы вдруг начали договариваться о том, какое место выбрать для этого небольшого холста в квартире на улице Досифея, 17. Это современная картина, названная «Купальщицы», конечно, никак не должна оказаться, размышляла я, в «зимнем саду», вместе с портретами, написанными в XVIII и XIX веках, и с чиппендейловской мебелью. Кроме того, «зимний сад» плохо освещен. А вот столовая, да, очень хорошо, даже ярко освещена, в это помещение попадает и восточный, утренний, и западный, вечерний свет, и в полдень здесь светло, поэтому картины в нем, те два пейзажа Биелича, больший и меньший, и большое полотно Миловановича и рядом с ним Надежды [104] , живут здесь, в столовой, в полной роскоши своего колорита в течение целого дня. Но Сава Шуманович большой освещенности столовой предпочитал, может быть, не меньшую, но, точно, иную освещенность кабинета профессора Павловича, где, как он был уверен, исключительно благоприятно падает свет, разливающийся по северной и южной стенам кабинета, проникнув сквозь большие двери, ведущие на лоджию и с самой полукруглой лоджии, нависающей над улицами Господар-Евремовой и Досифея.
104
Надежда Петрович (1873–1915) — выдающаяся сербская художница.