Лагум
Шрифт:
Полковник Зец колебался, но потом, нехотя, решился:
— Забирайте его, быстро, и несите в свою комнату! Быстро!
Я схватила столик и бегом отнесла в бывшую комнату для прислуги, в которой полтора года назад лежал раненый художник Павле Зец. Сейчас это была моя комната, лучшая на свете. Я втиснула столик между кроватью и шкафом, следы моих пальцев, сведенных судорогой, остались на пыльной поверхности, укрыла его, чтобы спрятать, одеялом, которое мы когда-то считали старым, годящимся только на то, чтобы на нем гладить, а сейчас я его сочла весьма пригодным для того, чтобы им укрываться, потому что оно было теплое и при этом единственное, оставшееся у меня после конфискации имущества «целиком и полностью» (постоянно использую это выражение, как примету эпохи, когда оно использовалось постоянно, эпохи, называемой после
Этим драгоценным одеялом, некрасивым, но спасенным, я укрыла мой драгоценный и спасенный столик.
(Эй, я сразу опомнилась, — я должна избегать использования притяжательных местоимений в первом лице, как единственного, так и множественного числа, и в особенности местоимений мой, моя, моё и наш, наша, наше.)
В новое время для некоторых экземпляров рода человеческого некоторые из этих местоимений были отменены. Точнее, конфискованы.
Я поспешила назад из бывшей комнаты для прислуги, но когда вошла в «зимний сад», полковника там уже не было.
Полковник Павле Зец ушел. Не попрощавшись.
На его месте, — а слово место здесь следует понимать буквально, потому что она встала столбом ровно там же, где до этого момента стоял полковник, — теперь стояла девушка-солдат, когда-то наша Зора.
Она приказала:
— Выйди.
Поскольку я еще секунду оставалась неподвижной, девушка-солдат пришла в ярость:
— Пошла вон, я сказала!
Когда в этом ноябре 1984 года я занимаюсь записками на песке, события ноября 1944-го кажутся мне ближе, чем тогда, когда они происходили. В течение четырех десятилетий они откладывались в ткань воспоминаний, и сейчас ткань стала прозрачной, а контуры плывущих по ней событий — очень четкими. Меня больше не беспокоит, что настоящая природа воспоминаний, как и природа непостижимых сосудов, в которых воспоминания хранятся внутри нас, остаются непроницаемыми. Не волнует меня и то, что эти сосуды, до невозможности хрупкие, мгновенно исчезают в небытии. Единственное, что у меня вызывает напряженность — опыт этого сейчас, из которого следует, что жизнь тем короче, чем она дольше, и все менее понятна. При этом самым непонятным оказывается скорость, с которой она проскакивает. Думаю, что, может быть, и не предусмотрено, чтобы все в жизни было понятно, а только, разумеется, будет помниться, обманчиво, пока не исчезнет вместе с памятью. Поэтому этой осенью и в этом возрасте я так усердствую, как сказали бы писатели-классики, чтобы все-таки превратить слежавшиеся воспоминания в отрывочные записи, и пусть они на песке, в прахе, в пыли, останутся.
Рассматривая события ноября 1944-го, я почти уверена, что я и Павле Зец, точнее, полковник Зец и я, последний раз виделись (с художником Зецем я встречусь еще раз, гораздо позже) в опустошенном «зимнем саду» именно двадцать четвертого или двадцать пятого ноября того года, две четверки которого мне всегда казались зловещими, но и день встречи выпал на пятницу или субботу. Если наша предпоследняя встреча, так важная для возобновления нашей дружбы, произошла в пятницу, 5 марта 1943 года, так почему бы и этой, второй, последней, и также значимой для разрыва возобновленной дружбы, не случиться опять в пятницу, 24 ноября 1944-го? А можно и так: если последнее принципиальное довоенное расхождение между нами произошло в субботу, 23 сентября 1939-го, почему еще более существенному, послевоенному, окончательно не отдалить нас друг от друга и не случиться также в субботу, 25-го ноября 1944 года?
Но должно было случиться или одно, или другое, в тот или иной день той ноябрьской недели.
(А ты помнишь, коль скоро ты обратилась к воспоминаниям, — выспрашивает меня голос моей строгой дочери, совершенно не склонной к самокопанию, — когда, собственно говоря, начались эти твои азартные игры с числами и датами, как знаками судьбы? Предупреждаю тебя, — продолжает голос, — что такие игры вовсе не такие таинственные, как бы тебе этого ни хотелось. Значения некоторых цифр, как и точность дат можно проверить. Мигом.)
Мигом, и что? Подтвержденные или неподтвержденные при проверке, эти числа и даты не станут менее судьбоносными. И их значение, проявляющееся в повторяемости в чьей-то жизни, не станет менее загадочным. Я дожила до того момента, когда исследования собственных
А сейчас я вдруг вижу себя, картина предельно четкая, в один из последних дней того ноября. Тот день я различаю и потому, что сейчас, спустя сорок лет легко различаю и главные метки. Это воскресенье, 26 ноября 1944-го. Очень холодное утро. Я легла в постель одетой, чтобы согреться, но еще дрожу. Холод скопился у меня под кожей, потому что я уже выходила на улицу, до того, как рассвело. Я шла по ночным улицам, продуваемым влажным ветром. Шла, чтобы сделать первые три дела, ждавших меня тем воскресным утром. Самым важным было получение «сахарного» пайка на детей, который, по строго утвержденному порядку, населению нашего III квартала I района выдавали в лавке колониальных товаров на улице Узун-Мирко. Не всему населению, столько сахара не было: детям и беременным, а также тем, кто старше 65 лет и инвалидам. По распорядку наша очередь выпала на это воскресенье, потому что новая власть, надо признать, крепко взяла в свои руки организацию жизни в разрушенном городе, и не принимала во внимание деление на рабочие и нерабочие дни. Поэтому и по воскресеньям, как и в другие дни, раздавали продуктовые пайки и топливо самым необеспеченным, как сказала бы моя бабушка, разбирались завалы, хоронили погибших, запускали промышленные предприятия. Результаты таких действий уже были заметны: в городе появились вода и свет, многие магазины и рынки, хотя и пустые, открылись, как и кинотеатры, ожидалось, что трамвай «двойка» пойдет по своему маршруту от железнодорожного вокзала до электростанции. Полностью отдавшись действительности и готовые жертвовать собой ради того, чтобы преобразовывать ее по своему замыслу, наместники новой власти эту действительность завоевывали нахрапом: она покорялась им податливо, вся еще окаменевшая и оголенная.
И я ранним утром того воскресенья была прилежна. Прежде всего, выходя на улицу, а и на самой улице, пустой, я чувствовала, что за мной никто не следит взглядом и никто не идет следом, что было насколько необычно, настолько же приятно. Но я не переставала дрожать. Потом, прежде чем встать в очередь в колониальную лавку на улице Узун-Мирко, я успела, — и, похоже, была первой этим воскресным утром, — собрать сухие веточки, которые ночью обломал ветер. Я собирала их, веточки каштанов, в маленьком сквере перед зданием, которое в довоенную эпоху было Домом воинов [110] , в эпоху оккупации — гестапо, в эпоху после освобождения стало комендатурой города Белграда, а в эпоху так называемого строительства социализма Домом Югославской народной армии. В этом ноябрьском сейчас перед городской комендатурой постоянно стояли на посту четверо часовых, и поэтому собиратели веточек избегали скверика, чтобы не попасть в поле зрения охраны. Лучше было сходить на Калемегдан, хотя часовые были и там, или в Студенческий парк, где не было часовых, но было много собирателей веточек. И много мусора: кучи кирпича, камней, бетонных блоков с ближайших развалин. Трусиха, но готовая рискнуть, тем утром я и оказалась в прибыли: собрала, никем не замеченная, маленький пучок уже намокших веточек, положила их в пустую корзину и прикрыла старыми тряпками для вытирания пыли. Просушу их на кухне, эти веточки каштана, день или два, а потом использую на растопку.
110
Здание построено в 1931 г. по проекту архитекторов Й. Йовановича и Ж. Пиперского в стиле межвоенного модерна. В настоящее время Дом Армии Сербии.
Окрыленная первым успехом, я более уверенно шагнула в утро, которое, возможно, и не было совсем уж ко мне неблагосклонно, хотя становилось все холоднее. Я дошла по грязи на Французской улице до Народного театра и здесь сразу смогла сделать свое второе дело: у мальчишки, уличного продавца, замерзшего, закутанного, как и я, в какие-то лохмотья, купила «Политику», которая только что вышла, а распродадут ее быстро. Итак, два дела сделаны, причем весьма успешно, но самая большая удача была впереди: в очереди за пайком перед колониальной лавкой на Узун-Мирковой я была двенадцатой, а не как обычно, сотой.