Лахезис
Шрифт:
Но вот эти его слова, хоть и очень меня обрадовали, однако же, если честно, то мне все равно было здорово завидно, что у него такая грамота есть, а у меня нет, хотя я понимал, что завидовать лучшему и единственному другу нехорошо. Я впервые, пожалуй, испытал к дяде Пете какое-то теплое чувство, потому что он эти документы спрятал, и про них никто не знает, кроме тех, кому положено. Вроде как все по-старому, и мы опять на равных.
Тайну дядя Петя не сохранил, но к тому времени мы уже выросли, и глупая детская зависть меня уже перестала мучить. Когда Фролычу, как и всем советским гражданам, приходилось заполнять множество всяческих анкет и не раз писать автобиографию, он каждый раз вписывал туда, что награжден почетной грамотой МУРа и имеет благодарность от Министерства
Еще одну вещь я хочу ко всей этой истории добавить. Впервые и у Фролыча, и у меня возникло странное ощущение, что с нами происходит что-то не очень понятное. Будто бы кто-то невидимый находится неподалеку и как-то влияет на события. Проводить Соболя именно нам поручают, хотя из нашего дома в классе еще шесть человек было. Лицо человека во дворе мы видеть не могли, но видели. Толпа на перроне была разноцветной, а потом — бац! — и стала черно-белой, будто бы специально для того, чтобы Фролыч мог сразу же Мосгаза опознать. Вроде как этот невидимка играет с нами в понятную только ему одному игру. Как капитан Немо на необитаемом острове подсовывал колонистам боеприпасы, инструменты, семена и все такое.
Квазимодо. Камень пятый
Следующая история, хотя ни с каким членовредительством не связанная, в нашей с Фролычем жизни оказалась определяющей. Определяющей в том смысле, что она окончательно сформировала вектор нашей биографии, который до этого однозначно зафиксирован не был.
Дело в том, что в трех рассказанных выше историях — про Куздрю, Штабс-Таракана и Мосгаза, а также в нескольких других мелких эпизодах, которые я сейчас опускаю из-за их несущественности, хотя и для них отведены были свои белые камни, просматривалась некая общая тема, эдакий стержневой сюжет, подобный кукле, являющейся каждый раз в новой одежде; поэтому сперва кажется, что это все разные куклы, а потом обнаруживается при внимательном рассмотрении, что это один и тот же голыш, но по-разному упакованный.
Выглядел этот голыш так, что будто бы окружающий нас мир относится к Фролычу и ко мне как-то сильно недружелюбно, типа постоянно пробует нас на прочность. Выражается это в том, что мы вроде как ничего плохого не делаем, но тем не менее всякие люди, собравшись вместе, от случая к случаю предъявляют либо Фролычу, либо мне, либо нам обоим вместе разные претензии, либо глупые, как Куздря, либо просто высосанные из пальца Кутькой и Лехой. А нам с Фролычем от этих всех наветов приходится отбиваться, что, в общем-то, до сих пор как-то получалось, но нет никакой гарантии, что и дальше так будет. Кроме того, все эти истории могут, конечно, показаться смешными и пустяковыми, но обошлись они нам дороговато: глаз-то я сохранил просто чудом. Да и история с Гришкиным менингитом нам всегда казалась какой-то странной. Ее, конечно, можно было списать на простое совпадение: я ляпнул на собрании, что Фролыч ранен в голову, и по случайному стечению обстоятельств у него в тот же самый момент происходит приступ менингита, но как-то это все было странно, и мы с ним чувствовали заодно, что здесь что-то не так.
Вот тут и произошла история с Джаггой. Мы тогда учились в десятом классе, и Джагга, которого на самом деле звали Семеном Тихоновичем, был директором нашей школы.
Джагга — это такой бандит из фильма «Бродяга» с Раджем Капуром, коварный и жестокий, поэтому сразу должно быть понятно, как мы относились к нашему директору.
Он был среднего роста, подтянутый, с гладким смуглым лицом, изуродованным рваной раной на щеке. Говорили, что во время войны он был танкистом, его танк сгорел, но он успел вовремя выскочить и отделался только ранением в лицо от срикошетившей пули. Пуля разорвала ему щеку, раздробила челюсть и застряла под подбородком, малость не добравшись до артерии.
Директор был первым, кого неизменно по утрам встречал каждый ученик нашей четвертой школы. Джагга стоял у лестницы и тщательно проверял внешний вид учащихся. Нельзя было приходить
Самым действенным во всем этом была именно публичная словесная экзекуция. Джагга проводил ее тихим голосом, но это было так унизительно и по-издевательски, что лучше бы орал или бил. К примеру, одним из его требований было то, что девочки ни под каким видом не должны появляться в школе в капроновых чулках и сережках. «Ты, Галахова, — с расстановкой произносил Джагга, вплотную приблизившись к провинившейся, — напрасно думаешь, что надев сегодня капрон, тут же стала красавицей из сказки, и все мальчики будут на тебя глазеть; никакой красавицы из тебя не получилось, и если кто на тебя в таком виде и позарится, то разве что близорукий придурок какой-нибудь, потому что капрон, Галахова, он форму ноги не улучшает, что бы тебе ни рассказывали твои подружки, с которыми ты по вечерам болтаешься в сквере вместо того, чтобы готовиться к экзаменам; а поскольку капрон, как тебе прекрасно известно, Галахова, привлекает внимание именно к ногам, я тебе советую его вообще никогда не носить, а вместо этого попросить родителей, чтобы они купили тебе новую юбку, намного подлиннее этой; а когда у вас в классе будет родительское собрание, то я специально зайду, чтобы поговорить с твоим отцом насчет того, не рано ли ты, Галахова, начала завлекать мальчиков своей так называемой внешностью, которой на самом деле нет и, скорее всего, никогда не будет; встань смирно, Галахова, и смотри мне в глаза! Пусть он тебе объяснит, как называются девушки, которые начинают вот так одеваться и крутить всякими частями тела перед мальчиками, если ты сама еще этого не знаешь».
Совершенно ясно, что девочка, которую прилюдно назвали кривоногой шлюхой и безнадежной уродиной, вряд ли когда-нибудь рискнет еще раз нарушить директорские правила. И для мальчиков он находил очень действенные слова: длинный и смачный рассказ про омерзительную вонь от испорченных резиновой обувью ног убедительно обосновывал, почему надо ходить в школу в ботинках, а не в кедах, а тема мятых брюк виртуозно переходила в проникновенную лекцию о вреде онанизма.
Любого, даже самого незначительного, нарушения школьной дисциплины было достаточно, чтобы Джагга заявился прямо на урок и, подняв класс из-за парт, смешал виновника или виновницу с грязью. Он был изобретателен и беспощаден.
Мы бессильно ненавидели Джаггу самой страшной и лютой ненавистью.
Так вот, история, о которой я хочу здесь рассказать, произошла под Новый год, на школьном вечере. Мы с Фролычем тогда были в десятом классе.
На торжественную часть пришел Николай Федорович, тот самый журналист, с которым я познакомился в истории с Куздрей. Теперь он уже был не журналистом, а инструктором райкома партии. На вечер он пришел потому, что когда-то окончил нашу школу. Он вообще к нам часто приходил. Ему очень повезло в жизни, потому что Джагга стал у нас директором уже после того, как Николай Федорович получил аттестат зрелости. Но Джагге повезло, пожалуй, больше, потому что когда тебя при девочках называют вонючим онанистом, то такое запоминается надолго, а у инструкторов райкома партии память обычно хорошая.
После концерта самодеятельности Николай Федорович не ушел, а остался в зале разговаривать с Лидией Васильевной, которая много лет назад обучала его русскому языку и литературе. Она была уже старенькой, но всегда оставалась на наших вечерах до самого конца и смотрела, как танцуют. Ей это было интересно.
Мы с Фролычем стояли в углу, когда он толкнул меня локтем и мотнул головой в сторону. Я посмотрел на входную дверь и увидел Джаггу. Он стоял в дверях, а через руку у него было переброшено мое пальто.