Ласточка-звездочка
Шрифт:
— Ничего, Ласточка, — крикнул на бегу Сявон, — пусть побеспокоится!
По лестнице прогрохотали опережающие друг друга шаги, хлопнула входная дверь, и все затихло.
Теперь ничто не мешало Сергею прислушаться к грохоту накатывавшихся зенитных разрывов. Он стоял на лестничной площадке и всматривался в окно, даже не в окно, а в стеклянную, почти во всю ширину лестничной клетки стену — такое большое это было окно. За ним была зыбкая, встряхиваемая зенитной пальбой темнота. И вдруг эта темнота, плавясь, зашипела и вспыхнула бледным, пронзительным светом. Вспышка была так сильна и так ослепляюща, что казалось — энергии ее хватит лишь на одно мгновение. Но свет не гаснул. Его ровная, присматривающаяся к земле
Сергей заметался. То есть все в нем заметалось. Сам он оставался на месте и, вцепившись в перила, смотрел сквозь стекло на пустынные коробки домов, на этот вымерший, перебравшийся под землю город, в котором он, Сергей, один-одинешенек стоит над землей, отделенный от людей тремя предательскими этажами. Отсчитывающий секунды механизм уже остановился, минута взрыва наступила, но взрыв все медлил и медлил. Вынести это не было никаких сил. И все-таки Сергей стоял у окна. Потом в грохоте стрельбы он различил вой бомбы и лег на лестничную площадку, отвернув лицо от стеклянной стены. Ах, как долго летит бомба, как надрывается она от собственного рева! Кажется, она сама не выдерживает этого страшного рева и только потому разрывается пронизанным ненавистью ко всему живому грохотом… Три этажа вместе с их бетонными перекрытиями стремительно оборвались под Сергеем. Он поднял голову — все на месте, лишь звенят на лестнице разбившиеся стекла.
И опять вой…
Сергей вскочил и бросился в ярко освещенную квартиру Ивана Лукича. Свет был дневной, только тени от вещей по-ночному черные. В прихожей Сергей увидел тумбочку, висячее зеркало над ней, несколько пар ботинок и галош под вешалкой, распахнутую дверь в уборную, тусклый кафельный пол под умывальником, еще одну полуприкрытую дверь. Он толкнул ее и увидел Ивана Лукича. Было странно, что Иван Лукич непричесан, что на кровати он сидит полуодетый, было странно видеть у него на голове белую повязку, приподнятую над здоровым глазом.
— Боишься? — спросил Иван Лукич.
Сергей кивнул.
— И правда страшно. Необыкновенно сильный свет. Так и кажется, что тебя одного высматривают.
Сергей кивнул.
— Но в общем это же не опаснее, чем днем. А дневную бомбежку мы уже сколько раз переживали. Город-то большой. Кидает, кидает, а у нас с тобой все равно остается много шансов.
Слова Ивана Лукича не задерживались в сознания Сергея. Важно было, что Иван Лукич говорил спокойно. Важно было, что он что-то доказывал. У Сергея мелькнуло воспоминание о теории вероятности. Мелькнуло и исчезло. Гарик не раз говорил, что теория вероятности дает гарантию против второй бомбы.
— На фронте бомбы кидают прямо в тебя, специально целятся, и то вероятность попадания ничтожна. На одного убитого тратятся тонны взрывчатки и сотни выстрелов. А тут швыряют с такой высоты, а город-то огромный. Понял?
Сергей кивнул. Это у Гайчи и у Ивана Лукича было семейное — страсть к математическим выкладкам.
И все-таки Иван Лукич тоже боялся. Почему Сергей не спустился в подвал, он спросил только тогда, когда потухла осветительная ракета и напряжение бомбежки немного спало. Самолеты, должно быть, заходили на новый круг, зенитная пальба сдвинулась к окраинам.
— Ребята за врачом пошли, — сказал Сергей.
— Слава, Геннадий и Мика?!
— Да. Они быстро!
Иван Лукич испугался по-настоящему:
— Но ведь если с ними что случится…
Он поднялся, засуетился, высунулся в окно:
— Это же бесполезно. Где можно сейчас найти врача?
Но врача все-таки привели. Толстый испуганный мужчина появился на пороге и сразу же заявил:
— Предупреждаю — в такой обстановке я мало чем могу быть полезен. Чем-нибудь помочь я вам смогу только в больнице. И потом: посылать за мной в темноте, во время бомбежки — значит слишком хорошо думать о людях. И,
В уборной ребята закрыли одеялом окно, зажгли керосиновую лампу. Осмотр длился ровно одну минуту.
— Сожалею, — сказал доктор, — но и в больнице я вам уже не смогу помочь. Однако и с одним глазом люди прекрасно живут и видят. Будьте здоровы и не посылайте ребят по этой бомбежке к другому врачу, чтобы проверить мой диагноз.
Мальчишки не ложились спать до глубокой ночи. Лазали с Мексом на чердак и на крышу — не тлеет ли здесь не замеченная с земли зажигалка? Убирали осколки стекол в парадных. До войны мальчишки были в оппозиции к большинству взрослого населения дома. Они прекрасно видели, что взрослые слишком часто не те люди, за которых стараются выдать себя детям. И ничьего этим взрослым не прощали. Ребята свято верили: только они, мальчишки и девчонки, сумеют стать действительно такими людьми, за которых взрослые себя лишь выдают. Только им, нынешним мальчишкам и девчонкам, будут под силу несгибаемая чистота правды, самоотверженность товарищества, пылкость любви. Разумеется, ребята знали, что на свете много и настоящих взрослых — героев. Они совершают беспосадочные перелеты на Северный полюс, дрейфуют на льдинах, поднимаются в стратосферу. Но эти герои прописаны не в их доме. В их доме жили самые обыкновенные, самые заурядные взрослые: рабочие, конторщики, техники.
Война сразу же подравняла и сблизила детей и взрослых.
Раньше, например, Мекс и Сявон были злейшими, беспощаднейшими врагами, сейчас они примирились.
…С крыши ребята видели, как бьет немецкая дальнобойная артиллерия через город и реку, вдоль дороги, по которой Сергею так счастливо удалось проскочить домой и по которой еще предстоит пройти Тейке, Аннушке, ребятам (вдруг они сейчас там идут!)
Беззвучные разрывы кучно рвали темноту. Вспышки были так сильны, что Сергей до боли в глазах всматривался: не увидит ли он при их свете далекую дорогу, людей, бегущих по ней? Он вспоминал: снаряды рвутся как раз там, куда он с ребятами в весенние разливы ходил за раками. Весной река разливалась километров на двенадцать. По ночам было видно, как отражаются в воде на левом берегу огни соседнего городка. Утром мальчишки переходили по мосту на высокую насыпь шоссе и на втором километре, у полосатого столбика, спускались к насыпи прямо в воду. Они брели к далекому островку, который не заливало в любое половодье. Плохо плававший Сергей шел, тревожно ощупывая ногами илистое дно, холодел, когда оно вдруг начинало уходить вниз, с восторженным ужасом оглядывался: кругом вода, вода и вода!
Сейчас по той насыпи, по повозкам, по автомашинам била немецкая артиллерия, и запаздывавший гром разрыва приносил на крышу отзвук причиненного снарядом несчастья.
Часа в три ночи Сергей, укладываясь на жесткий матрац, расстеленный на пустых ящиках рядом с маминой кушеткой, прислушивался к шепоту двух старух.
— Слышали, немцы бросают листовки, что побьют всех коммунистов за то, что они Христа распяли…
— Немцы не выносят, когда много ругаются. А наши, известно, какие ругатели. Ни святого не щадят, ни материнского имени.
Старухи были древние, и несли они страшную старушечью чушь. Но удивительно — какой-то стороной эта страшная старушечья чушь задевала и Сергея. Своим ослабевшим разумом старухи пытались объяснить чудовищное разрушение и убийство; потускневшим, но не злым разумом старухи пытались найти хоть сколько-нибудь приемлемые для них причины, которые толкают страшных немцев (но не звери же они!) на это разрушение и убийство. И в том, что старухи искали «не там», что «там» они просто и не могли бы искать, было что-то человеческое.