Лавка
Шрифт:
Моя мать, когда была в положении, корчилась, как береста на огне. «Я прям на стенки лезла, — рассказывает она, — до того мене на пирожные позывало, а их нигде не было, хоть криком кричи».
Но дедушка, мастер на все руки, смастерил кофейную мельницу, с помощью которой можно было превращать в дробленку ржаные зерна. Дробленку мать перемешивала с сахарным песком и глотала целыми ложками, едва от моего братца Хайньяка поступал из материнского живота приказ: «А ну, тащите сюда пирожные!»
Теперь войны нет. А в моей матери снова кто-то требует пирожных, причем теперь она уже не может сваливать это на людей, которым еще предстоит явиться на свет. И она дает своей страсти к пирожным
— Ну, а ежели я просто люблю пирожные, тогда чего? Казнить, что ли, меня за это? — говорит она.
По субботам, когда суета в пекарне несколько стихает, мать собирает все, что необходимо для изготовления ее пирожных. Тесто делает отец. Мать следит, чтобы он, упаси бог, не перепутал его с другим тестом. Тесто для пирожных должно немного подойти. После того как отец раскатывает кусок теста в тестяную простыню и расстилает эту простыню на смазанном жиром противне, за дело берется мать. Она выкладывает верх. Верх играет большую роль, он придает пирожному его вкус и его имя: пирожное с медом и орехами, с творогом, с сахарной глазурью, с миндальной обсыпкой, фруктовое. Мать помечает свои пирожные половинкой яичной скорлупы, чтобы и в печи они — упаси бог — не перемешались с другими. Фирменная выпечкамоей матери выходит из печи подрумяненная; цветом она напоминает головку голландской глиняной трубки, когда та как следует обкурена.
Мать придает своим пирожным сочность, пропитывая их смесью из жира, яиц и сахара. Мой отец не одобряет это тем способом, который на театре называется в сторону.
— В лавке нашей полно народу, а ей и горюшка мало, — говорит он, — она себе торчит в пекарне и дает своим пирогам последнее помазание. Будто я сам не мог их намазать.
Смазывая свои пирожные, мать снует по кухне и нетерпеливо сглатывает слюну — ей до смерти хочется ухватить лакомый кусочек, но нельзя: пирожные должны остыть.
Тесто для материных пирожных замешивают не на воде, как тесто для пирожных, выпекаемых на продажу, нет, его замешивают на молоке. Молоко поставляют с выселков коровы тети Маги. Связь между коровьим выменем и материными пирожными осуществляю я с помощью голубовато-серого трехлитрового бидона. Мать гоняет меня с бидоном до выселков; когда речь идет о пирожных, она не ведает жалости.
Невзирая на то ее свойство, которое впоследствии нарекут чувством моды,невзирая на все ее мечты о розовом прогрессе, мать живет совершенно вне времени, вне времени, показываемого часами. Ей дела нет, во сколько она встает, в семь или в восемь. Встав позже, чем надо, она сваливает вину на свою ненасытную душу:
— Ах, я опять зачиталась.
Скажем, в восемь, а где восемь, там и девять — постоянная присказка, когда мать с кем-нибудь уговаривается.
Я не унаследовал небрежного обхождения матери со временем. Я родился с должным к нему уважением, а уважение передалось мне от материного отца. Мой сорбский дедушка проверяет по часам, за сколько минут он нашел столько-то грибов и сколько навозных куч он за один час расспритает по полю (у нас навоз не разбрасывают, а спритают; одному богу известно, откуда взялось «спритать» — слово, скорей всего, английского происхождения в нашем полунемецком Нижнем Лаузице).
Весьма длительный период жизни я немало гордился своим четким отношением к времени, потому что люди меня за это хвалили. Они завидовали моему дару в любой момент использовать времяс толком, но с годами я начал замечать, что унаследованное от дедушки уважение к времени составляет проклятие моей жизни; я решил победить свое почтение к фикции, именуемой «время», и предпринял военный поход по всем правилам, для чего присел эдак минут на пятнадцать, ничего не делая, ни о чем не думая и пытаясь преобразовать беспокойство, внесенное в мою жизнь чрезмерным уважением к времени. Пока я не могу похвастаться, что вернулся из этого похода с победой.
— Слётай к тете Маги за молоком для пирожных, — говорит мать.
Разговор этот происходит еще до школы, и я бросаю взгляд на часы. Маятник рассекает время на слышимые частицы, без малого девять, а к десяти мне уже надо сидеть в классе. У нас только одна классная комната, и нас разбили на отдельные группы. В десять часов очередь моей группы.
Я запоминаю положение стрелок, я глазами отрываю их от циферблата, даю им войти в меня и припускаю со всех ног. Когда я спокоен, стрелки во мне движутся с нормальной скоростью, когда я взволнован, они идут быстрей.
К домам на выселках от деревни ведет несколько проезжих дорог, которые стараются идти прямо и официально, и несколько тропинок — их протоптали батраки и работницы, которые бегают друг к дружке в гости, женщины, которые ходят в деревню за покупками, и мальчишки, которых гоняют за молоком вроде как меня, — кровеносные сосудики человеческого общения, что в зависимости от времени года и состояния почвы отпечатываются на помещичьих полях, пути человеческих муравьев. Они тянутся сквозь поля ржи и клевера, описывают дугу вокруг картофеля, потому что борозды картофельного поля неблагосклонны к торопливым ногам, но, где бы они ни проходили, они всегда выполняют свою роль — проложить кратчайший путь между человеческими поселениями.
Может случиться, что какой-нибудь погонщик волов своим плугом сотрет такую тропку с лица земли, тогда ноги тех, кому некогда, бывают вынуждены протаптывать через поле новую тропку.
Если тропка, которая еще неделю назад вела через поле цветущих лютиков, через целый мир золотисто-желтых ароматов, разворочена и уничтожена воловьей упряжкой, из моей груди рвется слезный вопль. Я бегу по краю только что вспаханного участка, пока не наткнусь на другую тропинку, и успокаиваюсь лишь тогда, когда эта тропинка шепнет мне: «Держи прямо! Можешь на меня положиться. Я — та самая тропка, которую проложили тетя Маги, дядя Эрнст и их работники, чтобы поскорей добраться до вашей лавки». И я ускоряю движения своих ног, чтобы наверстать частичку времени, упущенную из-за обхода. Голубой бидон с жестяным дребезжанием колотит по головкам клевера и превращает мирное жужжание пчел в протестующий рокот; даже гудение медлительных шмелей и то становится темпераментнее.
Задыхаясь, я влетаю в кухню к тете Маги:
— Тетя, молоко для пирожных, пожалуйста, и еще доброго вам утречка.
— Сынок, — говорит тетя, — да оно ж у меня еще не прокрутимши. — Говоря правильным языком, это значит, что тетя еще не пропускала его через сепаратор, еще не сняла с него сливки.
Дядя Эрнст сидит на кухне за столом и при помощи острого ножа ведет войну с мухами. Он распорядился, чтобы за пределы двора выходило только снятое молоко.
Сливки нужны им самим. Из сливок делают масло. Масло для крестьян с выселков все равно что валюта для глав государств. Масло идет на продажу в стеклоделательных местечках. А на вырученные деньги покупают соль, и перец, и сахар, и сигары, чулки и манишки. Дядя проводит с маслом своего рода валютные махинации: он покупает несоленый маргарин, тот, что по тридцать пфеннигов за фунт, подмешивает его к сливочному маслу, запрягает своего Гнедка, едет в стекольные поселки и продает там как крестьянское масло высшего сорта.