Легенды грустный плен. Сборник
Шрифт:
— Ну, а когда Федот Нахрап показал нам всем длиннющий язык, так ить вольному воля…
— Накопил дерьма-то… Вот ему нечистый и пособил вазочку затянуть — чтоб не расползалось…
— Ладно, — остановил Спиридон заступниц. — Энто его дело… И ты как хошь собой распоряжайся, — обратился он к Парфену. — Но Заряна… Вольно ли тебе губить ее душу? Заверяешь: не могло быть ее на Шептунах. А как же косынка? Она там, под кустиком, свидетелей ждет.
— Не знаю, как могла она на елане оказаться.
— Не знашь?! Тогда веди нас в дом. Веди, веди! Сщас мы от твоей красавицы все узнаем.
И
То, что было с Заряною до встречи с лунатиком, пересказывать не стоит. Зайдем с того момента, когда она, вполне оправившись от испуга, докладывала:
— Жую я эту траву и вроде легче делаюсь. Огляжусь — нет, все на месте, а прислушаюсь к себе, похоже, распадаюсь на пушинки и только сознание во мне прежнее. И вот уж я лечу, плыву ли куда этим сознанием. Котофей мой Иваныч впереди маячит — манит за собой. И оказались мы в каком-то длинном, слепом подземелье. По сторонам — свечи. Горят, а темно. Кто-то черный ходит туда-сюда, — гасит их да зажигает. А мне думается: что это? И отвечается безо всякого голосу: жизни человеческие: какая свеча крепше — хозяин ее здоровей, тонкая — хлюпок, коптит свеча — зряшно живет человек; с новым огоньком новая жизнь зарождается; не стало человека — свеча погасла…
— Мою не видала? — не утерпела Хранцузска спросить с тревогой.
— Видала, — призналась Заряна и улыбнулась. — Хороший огонек: так и прыгает…
— А мою? А мою? — посыпались вопросы, но ответчица сказала:
— Велено мне одному лишь Спиридону Лукьянычу передать, чтобы распрямился душой, не то свеча его попусту оплывает.
Целовальник ажно кулаком в кулак ударил.
— Так я и знал — вот насочиняла!
— Правду насочиняла, — одобрила Хранцузска. — Здря, Лукьяныч, оплываешь, здря.
— Ладно. Молчи, трещотка! Поглядим, чем вся эта брехня кончится.
— Брехня моя кончится тем, — сказала Заряна, — что, миновав подземелье, оказалась я у Гуслаевской ляги. Там и наткнулась на наших. Однако ж я нагляделась еще и такого!..
— Ну, ну! Давай, давай! Рассказывай, — поторопил ее Кострома. — Аль придумать ишо не успела?
— Я-то успела, — сказала Заряна. — А вот когда ты, даст Бог, воротишься, сам обо всем и доложишь.
— А-а, — вдохнул в себя Кострома целое ведро воздуха, а потом выдохнул. — Сговорилась! Ой, узнаю… Ой, проверю…
— Проверь, проверь… в берлогу дверь.
— Башку свихну, а загляну, — ажно захрапел целовальник.
— На том и порешили, — поднялся на ноги тут же сидевший Селиван Кужельник и, проходя мимо Костромы, уточнил свои слова: — Вот что, Лукьяныч: чтоб никто не успел упредить чертей о твоей ревизии, прямо сщас и собирайся до Шептунов.
Вот уже… попал черт под куму, и сдернуть некому… Явился Кострома домой злее небитой бабы. Работника своего в тридцать три сатаны изругал. А когда Борода и себе запыхтел — взлетел по крутой лесенке в контору и дверь защелкнул. Стал думать: идти на Шептуны или отступиться?
До вечера промаялся, взвешивая выгоду. Когда осознал, что хрен редьки не слаще, кинуло его и в жар, и в колоти, а когда испариной покрылся, понял захворал. И сказал себе: слава Богу — день-другой проваляюсь, а там видно будет…
Сказал
Господи, помилуй!
Подхватился Спиридон — нет никакого кота. За дверью, слышно, работник топчется, спрашивает:
— Хозяин, чаво орешь?
«Надо же, — думает Кострома, — окончательно занемог. Скрутит лихоманка, Бороде придется взламывать дверь».
— Погоди, отворю, — сказал он и подался откинуть щеколду. Откинул, дверь на себя потянул, а за порогом нет никого! И ничего нету: ни стен, ни потолка, ни крутой лесенки — черный провал перед Костромой. И не провал даже, а долгое подземелье. По обеим сторонам свечи. Каждая теплится в своем ореоле. Черная тень бродит туда-сюда… Все так, как Заряна рассказывала.
За световой завесой слышна какая-то возня: похоже, устроена там огромная гулкая баня, где кто-то кого-то хлещет, правит, ворочает и скребет и, время от времени, обдает крутым кипятком. Не смолкают вздохи, стоны, скрежет и хруст, тупые удары и раздирающий душу вой.
— Преисподня! — ужаснулся Кострома и хотел захлопнуть дверь, но ее на месте не оказалось. И под ногами никакой опоры. Неведомая сила уже влечет его куда-то: не то опускает, не то возносит. И все слышней звуки вселенской бани. А мимо — огни, огни… И не свечи в темноте, а пойми, что там: глаза ли чьи, звезды ли, оконца ли каких виталищ? Все ли вместе?
Одно оконце поплыло рядом. Кострома вцепился в покатную раму, подтянулся, припал глазами…
Спиридону оказалась видна палата, окутанная по стенам и потолку как бы плотным, искристым куржаком. И пол снеговат. Белый стол посередке, а на том столе распростерт голышом Федот Нахрап, тот самый Федот, которого — сорок дней назад! — едомяне опоздали вынуть из петли. Лежит Нахрап, корчится, зубами скрежещет и завывает так, что не только волосы — кожа вздымается на голове Спиридона. Однако ж он словно припаян до окна — ни оторваться, ни сгинуть в темноте.
Смотрит он, видит: опали Федотовы корчи, будто мужик другой раз помер; чистое мерцание забрезжило над ним, стало сгущаться крохотными блестками, собираться в светлый, живой колобок. Тело же подернулось синевой, пошло пробелью, сделалось сизым, живот распух, суставы набрякли, ногти вытянулись и затвердели, нос расквасился, нижняя губа отвисла, верхняя запала, уши растопырились, бурые, тонкие черви полезли из тела. Они тут же костенели щетиною…
Не прошло и нескольких минут, как со стола соскочил готовый черт. Он ощупал себя, взвизгнул, подпрыгнул — хотел поймать над столом сияющий сгусток, обжегся, взвыл, и все видимое растворилось в темноте. Но вой не утих. Напротив. Заодно с пыхтением, вознею, чавканьем он все накапливался во тьме. Кто-то толкнул Кострому, оторвал от опоры, швыранул в ненадежность, где различил он тени чудищ, которые шевелили лапами, хвостами, плавниками и крыльями. Схватываясь в темноте, они уже не расцеплялись: терзали друг друга, кусками растрепывали на стороны. Куски пожирались сторонней живностью.