Ленинградское время, или Исчезающий город
Шрифт:
Имелись, конечно, разные Дома писателей, актеров, архитекторов и журналистов. Там что-то иногда происходило за закрытыми дверями, но в недостаточном все-таки объеме.
А тут – абсолютно бесцензурная территория в центре города.
В кафетерии появилась уйма молодых поэтов, всклокоченных ниспровергателей, и художников, заново осваивающих умерщвленный, казалось, русский авангард. Явились доморощенные философы, нервные и бледные. Богема, одним словом, сходилась на главном перекрестке за чашкой кофе. Тогда еще особо не пьянствовали, хотя это можно было сделать легко – на перекрестке работало сразу два гастронома
Про «Сайгон» уже написано много, снимались телепередачи. Поэтому я стану придерживаться личных воспоминаний.
Первый мой заход туда состоялся поздней осенью 1967 года. Став первокурсником, я завел в университете новых друзей. Как-то после закрытия академической столовой, где я часто проводил время, сокурсник предложил мне съездить в одно место.
– Что за место такое? – поинтересовался я.
– Сам увидишь, – ответил студент. – Там ужас что говорят!
До главного перекрестка мы добрались минут через пятнадцать. Запомнилась толкучка и бесконечная очередь, в которой нам пришлось постоять. Приятель тут же влез в беседу тех, кто стоял перед нами. Они говорили про иконы, произносили слово «онтологический». Нас, семнадцатилетних, вежливо, но настойчиво отшили.
Вокруг происходило что-то необычное. Таких типажей в таком количестве и в одном месте я еще не видел. Место я запомнил и стал туда наведываться регулярно. Рядом на Фонтанке находились учебные залы Публичной библиотеки, где мне приходилось готовиться к экзаменам или корпеть над курсовыми. Часто я тренировался и выступал на соревнованиях, проходивших на Зимнем стадионе – тоже рукой подать до «Сайгона». Да и возраст подталкивал к поискам новых впечатлений.
Где-то в 1968 году у меня началось хроническое хиппование. Группа таких как я, подружившихся в «Сайгоне», после девяти вечера, когда кафетерий закрывался, отправлялась в салон мадам Клары. Девушка с таким именем работала дворником в доме на Литейном проспекте, ближе к улице Пестеля, и имела служебную комнату. Там сидели и болтали до последних трамваев. Не помню уж и о чем. В доинтернетную пору всякие новости доходили в виде устных рассказов и сплетен. У Клары имелась гитара, и я что-то на ней сыграл, сорвав аплодисменты. Это был, кажется, хипповый международный хит того года «Иф ю гоуинг ту Сан-Франциско…».
В далеком таинственном недостижимом Сан-Франциско в конце 60-х все хиппи и тусовались.
Короче, будучи человеком социально вполне успешным, я с головой ушел фактически в маргинальную среду.
Скажу еще раз: «Сайгон» поражал людьми, которые там толклись.
Посещение заведения складывалось, как правило, из трех главных фаз. Первым делом следовало встать в очередь к кофейному агрегату. В ней можно было простоять бесконечно долго. Постоянно подходили люди к тем, кто находился перед вами, протягивали мелочь и просили взять маленький двойной. Цена на кофе медленно поднималась, достигнув ко второй половине 70-х своего максимума – 28 копеек за маленький двойной. Кроме кофе тут продавались и пирожные, но для постоянной публики есть пирожные считалось не комильфо.
Получив кофе, следовало пристроиться за столик. Первое время «Сайгон» заполняли обычные столики со стульями. Борясь с постоянной публикой, столики со стульями убрали, заменив их на высокие столы без стульев. Отдельные персонажи проводили в кафетерии по нескольку часов стоя. Когда освобождалось место на низеньком подоконнике, садились на подоконник. Но иногда с чашкой кофе просто выходили на улицу.
Потолкавшись в «Сайгоне», следовало прибиться к какой-либо компании и отправиться в интересные гости, на вечер поэзии или просто в садик выпивать с друзьями.
Вот типичная сцена из внутреннего быта кафетерия.
За столиком расположилась парочка, влюбленные альтруисты-второкурсники. Друг на друга им не надышаться, рука в руке, улыбаются, словно идиоты. Шаркая полиомиелитными ногами, к столу подбирается Витя Колесников по прозвищу Луноход или Колесо, раскосый заика, прохиндей и профессиональный побирушка. В церковные праздники он напяливает подрясник и у Никольского собора просит милостыню, набирает мешок мелочи, пропивает набранное. А в будние дни побирается в «Сайгоне», но уже с видом хозяина и завсегдатая, спекулируя на чувствах влюбленных альтруистов.
«На-на кофе не ба-а-агаты?» – спрашивает Луноход у студентов.
Альтруист механическим движением свободной от объятий руки достает из кармана куртки горсть всех своих нехитрых накоплений и протягивает Луноходу ладонь, полную мелочи. Возьми, мол, сколько надо. Хромуша медлит, шаркает возле стола, двадцати восьми копеек на чашку двойного не берет, но поступает как истинный профессионал, владеющий основами психологии. Он протягивает руку ладонью вверх и останавливает ее вровень с ладонью, полной мелочи. После мгновения нерешительности альтруист начинает медленно пересыпать мелочь Луноходу и пересыпает всю под счастливым взором влюбленной альтруистки, оставаясь без единой копейки, но сохраняя бодрый идиотический вид.
До 1970-го я мало с кем из местных знаменитостей мог общаться. Но хорошо запомнил поэта Константина Кузьминского. Такой лохматый и бородатый дядька, несколько сутулый, с огромным посохом в руке. Переехав позднее жить за океан, Кузьминский издал многотомную антологию неофициальной ленинградской поэзии под названием «Голубая лагуна», в которой положительно отозвался и о песнях моей рок-банды «Санкт-Петербург». Оказывается, он несколько раз приходил на наши выступления и внимательно вслушивался в песни.
Показали мне и другого поэта – тонкого, ухоженного, с восточным лицом, ходившего не с посохом, а с тонкой тросточкой. Его звали Виктор Ширали. Был поэт несколько надменен, прихватывал девушек всех подряд.
Познакомился и много беседовал я с человеком, который представлялся как Славко Словенов. Довольно высокого роста, худой, с вытянутым лицом, носивший шляпу и куривший сигареты через мундштук.
Славко переводил рубаи Омара Хайяма: чем-то ему уже существовавшие переводы не нравились.
В те юные годы я выпивкой не интересовался, популярным гитаристом до осени 1970-го не был и поэтому для более старших сайгонавтов интереса не представлял.
Но сложилась группа сверстников – с ними я по-настоящему дружил. Выделялся в ней Миша Генделев, студент медицинского института, человек импульсивный, постоянно читавший свои стихи. И написавший на тот момент даже поэму. Было нам лет по восемнадцать-девятнадцать. Роста Генделев небольшого, вечно нападал на меня, дылду, с вопросом: «Скажи, скажи! Как правильно пишется – экзистенциализм? Или экзистенционализм?»