Лента Mru
Шрифт:
– Разбираешься, гад, – удивился Голлюбика.
– Деньги ваши будут наши.
– Да-да, подрос, развился! А в чане лежал такой беспомощный, ручками шевелил…
– И мозгами, не забывай, мозгами тоже барахтал.
– Верно, – Ярослав смягчил тон, но не хватку. – Ты времени не терял.
– Ну, так что же? – Обмылок почувствовал, что партнер отправиться на компромисс, но боится унизить свое достоинство первородства. – Будешь рулить после меня. Я наломаю дров, а ты поправишь. И будет тебе твоя Правда, хотя я никак не разберу, что ты под ней понимаешь.
Ярослав закусил губу.
– Давай, командир, соглашайся, – помогла ему Вера. – В этой войне победителей не будет. А рулить все равно придется, надо все это переделать, – она обвела
(«Каких еще детей?» – некстати задумался Голлюбика)
– Головы полетят, – предупредил Наждак.
– Для тебя потеря невелика, – огрызнулась Вера. – Некому будет снимать головы, ты понимаешь? Там, наверху, все переиначится.
– Да мы просто не вернемся к хозяевам, – придумала Лайка, ловившая каждое слово. – Кто нам что сделает? Выберемся наверх и разбежимся!
– Нет, мы не станем разбегаться, это опасно, – возразила Вера. – Нам придется держаться вместе. Я предлагаю зажить одним хозяйством: построим дом, заведем животину, перекрасимся… Где-нибудь в тихой глуши. Назовемся родней, да и заживем по-простому.
Зевок не встревал, помалкивал. Его пугала возможность совместного проживания с Наждаком, от которого он еще в лаборатории наслушался обещаний, пересыпанных проклятьями.
– Дом, говоришь, построим? – повторил Ярослав, чье нутро с рождения было открыто бесхитростному и мирному труду на своей земле, простецким радостям, примитивному быту. И вдруг, для себя неожиданно, уставился на Лайку, в которой впервые увидел незнакомую светофорову – знакомая Вера, непокоренная, преломилась в собственном отражении так, что Ярославу померещилась возможность осуществить давнишнюю мечту. Он почавкал, с омерзением вызывая привкус ненавистного антисекса. И не заметил ответного внимания, которое явственно прочитывалось во взгляде Веры Световой, направленном на Обмылка. Вера почувствовала, как в ней вырастает нечто радостное, ранее не изведанное, и она вспомнила, как сделала Обмылку укол. Она выполняла инъекцию с несвойственной ей осторожностью, ласково и нежно, недаром и неспроста. Ей было жаль своего пациента, зрелого несмышленыша, которого, в отличие от Голлюбики, можно было учить, учить и учить практическому существованию, так как теория, высосанная из образца, не подмога житейской премудрости.
Телепатические конфигурации, образовавшиеся в ходе двусторонних раздумий, приготовились воплотиться. К ним приложились размышления Наждака, которым тот предавался, глядя, как отводит от него посерьезневший взор Зевок; эти мысли были слишком нетривиальны, чтобы в обозримом будущем привести к реальному результату. «Будем дерзать», – резюмировал Наждак и похвалил себя за проявленное душевное мужество.
…Теперь они проявлялись активнее, как будто нервная обстановка послужила катализатором к волшебному фотографическому деланию. Детали, ветвясь отростками, да простейшими псевдоподиями, утучнялись, сливались, насыщались и оттенялись, напитываясь третьим измерением. В Обмылке проклюнулось что-то домашнее, банно-прачечное, грубоватое и добродушное, с хитрецой, тогда как Ярославу Голлюбике добавилось расчетливого похотливого свинства; его славянское богатырство украсилось скрывавшимся до поры монголоидным варварством. Наждак бледнел; по щекам Зевка распространялся застенчивый румянец, видный даже через щетину, а их сердца колотились в большой и приятный унисон. «А ты не такой уж дуролом, каким тебя выставляют», – это послание Наждак прочитал в смущенной улыбке Зевка и понял, что жгучая неприязнь, которая маскировала предосудительную симпатию, отступает; барьеры и запреты ломались, поэтому и кровь отхлынула от щек Наждака, билась мысль: «что я делаю, что я делаю», а кулаки сжимались и разжимались сами собой. Что касается светофоровой, то она бессознательно дотронулась до своих коротко остриженных волос и впервые позавидовала Лайке, которую не стригли. Менялась и Лайка: в ее лице отступало животное и наступало одухотворенное существо; забывшись, она пожирала глазами Голлюбику
Вера Светова думала не только о личном, но про дело: «Должен же кто-то остановиться, кому-то придется быть первым». Не прилагая усилий, стихийным выбросом, она испустила сильнейший разумный сигнал, в который вложила женскую тягу к покою, согласию, миру и домоводству. Обмылок вздрогнул, словил стрелу, и произошло невозможное. Ярослав, повинуясь инерции, так и не перестал тужиться, когда рука его сграбастала себя самое, огорошенная внезапной свободой. Обмылок разжал пальцы. Светлея ликом, но все еще черный в штурманских замыслах, он сделал первый шаг к перемирию.
– Бросаем это дело, брат, – сказал он твердо и дружелюбно. – Чего нам делить? Колесо? Оно же круглое.
Аргумент был слабенький, но Голлюбика не нашелся, чем возразить.
Округлость форм в сочетании с многочисленными рукоятями для постепенного перебора и перехвата, подсказала решение, удовлетворившее всех.
– Товарищ, я вахту не в силах стоять, – пробасил Обмылок и встал слева. Он приходил во все более приподнятое настроение, празднуя моральную победу.
– Сказал кочегар санитару, – с видимым принуждением поддержал его Ярослав, становясь справа и берясь за ближайшую рукоять.
Колесо замерло между ними, словно великовозрастный ребенок-дебил, которого родители зачем-то привели в планетарий. Однополость родителей в эти причудливые времена, да вдобавок – на пороге мировых перемен, никого не смущала.
– Нам снова считать? – осведомился Наждак.
– Обойдемся, – великодушно сказал Голлюбика.
Поле боя, представленное полуглобусом, подернулось невидимой дымкой; ее появление воспринималось копчиком – именно там, а не где-то в эпифизе, находился, по тайному убеждению Голлюбики, неуловимый третий глаз. Мельтешение огоньков ускорилось; красные и синие точки тревожно забегали, как в муравейнике, куда случайный дурак сунул палку.
– Начинай, – пригласил Ярослав, думая сгладить недавнюю неуступчивость. – Комментарии приветствуются.
Обмылок вздохнул и на секунду задумался.
– Поправишь меня, – сказал он. – Для начала… черт его знает – с чего начать? Ничего не приходит в голову. Цензуру ввести? – предположил он робко. – Чтобы талантов поприжали?
– Дело, – одобрил Зевок.
– Но не слишком суровую, – уточнила Вера.
– Беру на себя. – пообещал Голлюбика. – Пускай резвится. Я прослежу и сделаю оттепель.
Обмылок вертанул колесо, Ярослав отпустил. Синие огни слились в грозовую тучу и набухли чудовищным синяком. Красные искры бросились врассыпную; одни, запоздавшие, умерли; другие рассеялись по окраинам и обступили уродливую синеву, приукрасив ужас единомыслия багряной каймой.
– Послабже, полегче, – нахмурился Голлюбика, принял управление и крутанул вправо. Туча распалась, разъехалась в клочья, заполыхали костры, брызнул свет.
Обмылок поплевал на руки.
– Суррогаты алкоголя, – он вернул себе руль. – Бытовой травматизм. Промискуитет. Конкубинат юниоров.
Чернильная тьма выплеснулась и поползла на все четыре стороны, напоминая чумную кляксу.
– Духовная пища, – сказал Ярослав. – Соборное единение. Патриотическое воспитание.
С каждым градусом поворота огней прибавлялось: ярких и алых, победных, оптимистических. Полусфера молча расцвела, превозмогая полынную горечь синей напасти.
– Растление, – улыбнулся Обмылок. – Предательство национальных интересов. Танцы на отеческих гробах. Дым Отечества.
Карту заволокло сизым, а местами – сиреневым туманом; посыпались молнии, которых никто не ждал, где-то глухо загрохотало. Синева сгустилась, переходя в прежнюю черноту, потом приняла очертания спрута с конечностями, число которых было кратно восьми. На миг проступили благообразные старцы, которые пали ниц и разодрали на себе сверкающие одежды; процокал конь.