Леший
Шрифт:
– Ничего я, сударь, окромя, что мамоньке говорила, ничего я не знаю больше!
– А у самой, знаете, слезы так и текут.
Бился я с ней по крайней мере с полчаса: все думал лаской взять.
– Будь, - говорю, - Марфушка, со мной откровенна; вот тебе клятва моя, я старик, имею сам детей, на ветер слов говорить не стану: скажи мне только правду, я твой стыд девичий поберегу, даже матери твоей не скажу ничего, а посоветую хорошее и дам тебе лекарства.
Ничего не берет, уперлася в одном: "Знать не знаю, ведать ничего не ведаю", так что даже рассердила
– Ну, - говорю, - Марфа, ты, я вижу, не боишься божьего суда, так побойся моего: я твое дело стороной раскрою, тогда уж не пеняй.
Молчит.
Отпустил я ее; досадно немного: солнце уже садилось, день, значит, потерян. Ехать - пожалуй, и дороги не найдешь. Остался я у Устиньи ночевать, напился чаю и только хотел улечься в свой тарантас, - вдруг подходит Пушкарев.
– Ваше благородие, леший, - говорит, - заправду начал кричать; не угодно ли послушать?
Заинтересовало это меня: слыхал я об этих леших, - слыхал много, а на опыте сам не имел. Вышел я из своего логовища к калитке, и точно-с, на удивление: гул такой, что я бы не поверил, если бы не своими ушами слышал: то ржет, например, как трехгодовалый жеребенок, то вдруг захохочет, как человек, то перекликаться, аукаться начнет, потом в ладоши захлопает, а по заре, знаете, так во все стороны и раздается.
Храбрец мой Пушкарев стоит только да бормочет про себя: "Эка поганая сторонка!" Да и со мной, воображение, что ли, играет: сам очень хорошо понимаю, что это птица какая-нибудь, а между тем мороз по коже пробегает. Послушал я эту музыку, но так как день-то деньской, знаете, утомился, лег опять и сейчас же заснул богатырским сном. На другой день проснулся часу в девятом, кличу Пушкарева, чтоб велеть лошадей закладывать. Является он ко мне.
– Ваше благородие, - говорит, - у нас неблагополучно.
– Что такое?
– Девка-то опять пропала!
– Как, - говорю, - пропала! Земская, - говорю, - полиция, мы с тобой здесь, а она пропала: ты чего смотрел?
– Я, ваше благородие, - говорит, - всю ночь не спал, до самой почесть зари пес этот гагайкал: до сна ли тут! Всю ночь, - говорит, - сидел на сеновале и трубку курил, ничего не слыхал.
Иду я на улицу-с; мужиков, баб толпа, толкуют промеж собой и приходят по-прежнему на лешего; Аксинья мечется, как полоумная, по деревне, все ищет, знаете. Сделалось мне на этого лешего не в шутку досадно: это уж значит из-под носу у исправника украсть. Сделал я тут же по всей деревне обыск, разослал по всем дорогам гонцов - ничего нету; еду в Марково: там тоже обыск. Егор Парменыч дома, юлит передо мной.
– Что такое, - говорит, - значит? Что такое случилось?
Я ему ни слова не говорю, перебил все до синя пороха, однако чего искал, не нашел.
"Ну, думаю, за это дело надобно приниматься другим манером".
Был у меня тогда в Михайловской сотне сотский, прерасторопный мужик: лет пятнадцать в службе, знаете, понаторел, и кроме того, если в каком деле порастолкуешь да припугнешь немного, так и не обманет. Приехав в город, вызываю я его к себе.
– Слушай, - говорю, - Калистрат: в Погореловской волости мост теперь
– Пустяки-с, - говорит, - сударь, без сумнения, что пустяки.
– Ну, стало быть, ты это понимаешь, и потому, быв там, не зевай и расспрашивай, кого знаешь, что и как. Если слух будет, сейчас же накрой ее и ко мне представь. Сверх того, в этом деле Егор Парменыч что-то плутует, держи его покуда на глазах и узнавай, где он и что делает. Одним словом, или сыщи мне девку, или по крайней мере обтопчи ее след и проведай, как и отчего и с кем она бежала. Сам я тоже буду узнавать, и если что помимо тебя дойдет до меня, значит ты плутуешь; а за плутни сам знаешь, что бывает.
– Понимаем, сударь, - говорит, - не первый год при вас служим; только как донесение прикажете делать?
– Донесение, - говорю, - если что важное откроешь, так сейчас же, а если нет, то как кончится работа, тут и донесешь.
– Слушаю-с, - говорит он и отправился.
Жду неделю, жду другую - ничего нет; между тем выехал в уезд и прямо во второй стан{272}. Определили тогда мне молодого станового пристава: он и сам позашалился и дела позапутал; надобно было ему пару поддать; приезжаю, начинаю свое дело делать, вдруг тот же Пушкарев приходит ко мне с веселым лицом.
– Ваше благородие, дмитревская, говорит, девка, что сбежала, явилась.
– А, - говорю, - доброе дело! Где ты узнал это?
– Матка пришла сюда с ней в стан: к вам просятся!
– Давай их сюда!
Обрадовался, знаете. Входит ко мне Аксинья, покуда одна.
– Здорово, старуха!
– Здравствуйте, кормилец!
– Что, дочку нашла?
– Нашла, родимый!
– Каким манером? Опять леший подкинул?
– Какое, ваше высокоблагородие, леший! Дело совсем другое выходит. На вас только теперь и надежда осталась: не оставьте хоша вы нас, сирот, вашей милостью.
– Идет, - говорю, - только ты много не разглагольствуй, а говори прямо дело.
– Нет, сударь, може, вы мне и не поверите; оспросите ее самое; она сама собой должна заявить; я ее нарочно привела.
– Ладно, - говорю, - позовите девку.
Входит, худая этакая, изнуренная.
– Ну, девица красная, очень рад тебя видеть; сказывай, где ты это пропадала: только смотри, не лги, говори правду.
– Нет, сударь, - говорит, - пошто лгать! Не для ча мне теперь лгать: ни себя ни других не покрою.
– Конечно, - говорю, - рассказывай, кто тебя сманил? И где ты была во второй и в первый раз?
– В первой, - говорит, - раз, сударь, жила я на чердаке в господском доме, в Маркове, а второй проживала у погорельского лесника.
– Как, - говорю, - в господском доме? Как ты туда попала?
Молчит.
– Из дворовых ребят, что ли, тебя кто затащил туда?
Потупилась, знаете, этак покраснела.
– Никак нету-тка-с, - говорит.
– Так не сама же ты туда зашла! Зачем и для чего?