Лёшка
Шрифт:
Увы, то, что немцам казалось таким простым, самому Михеичу виделось не в радужном, а в мрачном свете. Он сам себя предал, польстившись на сребро и злато. Когда Гитлер, как Змей-Горыныч, стал хватать малолеток и уносить в свою берлогу — Германию, Михеич по соседству намекнул кое-кому о выкупе. Будет выкуп — останется сын или дочь при матери, не будет — поедет к Гитлеру в гости. Ехать на фашистскую каторгу никому не хотелось, и матери, выкупая детей, несли Михеичу все, чем были тайно богаты: нательный крестик, венчальное колечко, часики, ложечку… А дети тех, у кого благородного металла не было, доставались Гитлеру. Как же после всего этого не знать было землякам Михеича
Утром ни свет ни заря он постучался к соседям. Хозяйка, открыв дверь, окаменела. За Зиной пришел. Когда Зины не было, не приходил. Схватит, как коршун, и потащит ласточку на станцию. Как других перетаскал. Тех, за кого не было выкупа. Только бы Зина не испугалась. Зина про него уже все знает. От нее же. Эх, проспала! Что бы пораньше выпроводить. Пусть бы тогда приходил. «Где гостья?» — «Улетела, ищи-свищи ветра в поле». Позлился бы да отстал. А теперь ни за что не отстанет. Не миновать ласточке фашистской неволи.
Покосилась на топор. Топором его, что ли, черта? И мысленно перекрестилась: разве она сможет с топором на живого? Петуха зарубить и то рука не поднимается. Его же, черта старого, зовет.
Впустив, не села — рухнула на табурет и, скрывая страх, пригласила:
— Садись Михеич, дело ко мне, ай так?
— По делу. До нее вот, — буркнул Михеич и скосил глаз на Юту.
Юта, еще лежавшая, подхватилась, как заводная, и уселась на сундуке.
— А я вас не знаю! — сказала нараспев, глядя весело и бесстрашно.
— Ловец здешний, — назвался Михеич, — рыбку по заводям промышляю. — И к хозяйке: — Ай, племянница?
Хозяйка обрадовалась подсказке. Михеич, новосел здешних мест, мог и не знать истины, мог и чужую — что ей на руку — принять за родную.
— Родная, — закивала, — родная. Сестры дочь. За Мшами живет. У, шустрая, — пугнула в сторону девочки. — Одна… через болото… А залилась бы, а?
— Там, на болоте, нынче людно, — встрял Михеич, пряча глаза.
— Людно? Ой!.. — Юта зашлась в смехе. — Камыш да жабы. А я все равно не боялась…
— Бог спас, — перекрестился Михеич и, зевнув, заторопился к выходу. Он вызнал, что хотел, и мог с чистой совестью поручиться перед начальством: партизан на болоте нет. Теперь бы только от девки избавиться. Как-никак свидетельница его греха. Открыл дверь в сенцы и позвал хозяйку. Наедине сказал:
— Девку спровадь… Как бы не угнали… — скинул щеколду и ушел, не закрыв дверь. Хозяйка поклонилась в спину и плюнула вслед. Вернулась и обреченно сказала:
— Уходить надо. Как бы не донес. В неметчине на таких, как ты, спрос.
Юта обрадовалась: сама гонит. Легче будет расставаться.
Станция Мшинская с двух точек зрения выглядела так: приземистый кирпично-красный каравай вокзала, узкий прямоугольник перрона, рельсы веером от входной до выходной
Возле бензохранилища было шумней. Сердито, как львы, рвущиеся на водопой, рычали бензовозы. Им, как пьяницам, не терпелось насытиться горючим и разбежаться по воинским частям.
Но так было не всегда. Вдруг откуда-то с неба гремел сердитый рев, и львы-бензовозы замирали в тишине. Зато зенитки, как собаки, почуявшие чужого, поднимали оглушительный лай и брехали до тех пор, пока не исчезал в облаках советский бомбардировщик.
Часовой на вышке возле бензохранилища и часовой возле будки на железнодорожном мосту смотрели чаще на небо, чем на землю. С земли им нечего было бояться. С тыла и с фронта они были под надежной защитой своих частей. Но небо… Небо было самой худой, самой ненадежной крышей у них над головой. Что зенитки! Они порой били в белый свет, как в копеечку, а самолеты лупили по ним и по всему, что возле них прицельно. Черт с ней, с землей! Не проглядеть бы неба да унести вовремя ноги в норы-убежища, когда появятся охотники за немецкими душами.
Глядя в небо, немцы-часовые упускали многое из того, что могли видеть на земле. Так, например, часовой у моста не обратил внимания на странную девочку, которая забавлялась тем, что пускала по течению разные дощечки. А часовой у бензохранилища и не подумал взглянуть в сторону той же девочки, когда она пускала под гору голыши. И уж конечно, даже обнаружив ее в поле своего зрения, ни тот, ни другой ни за что бы не догадались, что девочка-шалунья не кто иная, как разведчица партизанского отряда Цветкова. И не от безделья пускает она дощечки по течению и катает голыши под гору. Высчитывает, за какое время дощечки доплывают до моста, а камни докатываются до бензохранилища.
Полдень. Солнце, как альпинист, карабкается на самую макушку дня и, забравшись, гордо поглядывает оттуда на землю. Юта, попрошайничая, стучится то в один, то в другой дом и наконец добирается до кромки болот. Приседает, чтобы оглядеться, и, убедившись, что «хвоста» нет, скрывается в камышах. Где ползком, где переступая с кочки на кочку, добирается до заветной вчерашней тропинки, которая вывела ее из болота, и еще раз останавливается, чтобы отдохнуть перед дальней дорогой. Камыши, кланяясь ветру, открывают берег, и Юта видит два дома поодаль друг от друга. Дом друга и дом врага.
В полусне, в полубодрствовании томятся в Мшинских болотах партизаны комиссара Цветкова. Ни поесть путем, ни согреться. Зажечь костер — значит выдать себя и обречь на гибель. Налетят «рамы» — и конец! Дела не сделав, отправляйся на дно, к жабам в гости. Они, «рамы» то есть, и так уже все небо над болотами проутюжили, выведывая, нет ли на болотах жизни. Спасибо камышам, не выдали. Да и жабы не подкачали, держа партизанскую сторону. Всякий людской звук гасили своим ревом.
Шел третий, последний день болотного сидения. Завтра на заре они выйдут отсюда и с боем, круша все на своем пути, пойдут на соединение с Красной Армией. Завтра… А до завтра еще целый день. Самый трудный. Потому что голод ест партизан изнутри, а холод снаружи.