Лёшка
Шрифт:
Шишки видели все: я, дядя Шура, секретарь Зина. Зачем же Груше понадобилось наводить тень на плетень? Выручая меня и всех нас? Глупо. Трус у дяди Шуры еще мог рассчитывать на понимание, лжец — никогда!
— Не надо, Груша, — сказал я, — шишки видели все!
У Груши от гнева побелел нос.
— Не было шишек! — выстрелил он, метясь на этот раз в меня. — Мы их не били!
Ну и упрямый! Такой хоть кого выведет из терпения. Хоть кого, но не дядю Шуру. Вот он похмурился, похмурился и взялся за Грушу с другого бока:
— Пусть так. Пусть не было ни синяков,
Он говорил громко, но я все равно напрягал слух. Потому что кроме голоса дяди Шуры хотел услышать еще кое-какие звуки: шаги за дверью. Услышав их, я сказал.
— Есть свидетель!
И в ту же минуту в комитет комсомола вошли Лисицына, а на буксире у нее — Митя, робкий и застенчивый.
В их появлении не было чуда. Просто еще там, в общежитии, я поймал Лисицыну и велел во что бы то ни стало и как можно скорее привести Митю.
Увидев «желтых», Митя было попятился, но, узнав своих, заулыбался.
— Как те, что на нас напали, — проговорил он, обращаясь почему-то к Лисицыной. Ах, да, она же сказала, зачем его вызывают. Я сам велел.
— Как те? — Лисицына смутилась, заюлив: — Ну что ты, совсем не те…
Попытка с ходу замести следы выдала ее с головой. Час от часу не легче. Значит, и Лисицына в курсе! Какую же роль она играла в этом деле? Впрочем, Лисицына — потом. Сейчас у меня на прицеле Митя.
— Те, Митя, те! — сказал я. — Эти вот, четверо, Канура и его дружков дубасили. А та вот, длинная, за тобой, как аист за лягушонком, гонялась, а догнать не могла.
Вачнадзе, услышав, усмехнулась: так уж и не могла! А Митя, вылупив глаза, смотрел на Вачнадзе и в толк не мог взять, какое кино смотрит.
— Но о них потом, Митя, — продолжал я. — Сперва о тебе. Скажи нам, как же это ты сам, как овца, пошел, когда тебя бить повели?
— Ну… это… — Митя замялся. — Потому что… предатель!
Выпалив «предатель», он покраснел и потупился.
— Предатель? Ты? — спросил я.
Митя кивнул.
— Кого же ты предал? — спросил я.
— Ну… это… Канурова и всех, — ответил Митя.
Я вздохнул.
— Никого ты не предал, Митя. Жуликов не предают. Их наказывают. А Кануров жулик. Тетрадь украл, разве не жулик?
— Да-а-а… — уныло тянул Митя. — Его все боятся…
— Кто это все? — бухнул, как в колокол, Груша. — Мы тоже, да?
— Вы — нет!.. — загорелся Митя. — Вы как… раз, одного!.. Раз, другого… И самого Канура… На лопатки, раз!..
— За тебя, между прочим, — сказал я.
— За меня? — Митя умолк, как споткнулся, и, все еще не веря, переспросил: — За меня? А Канур про вас, что вы только за себя. Как все люди. Каждый за себя. А вы за меня, почему?
Выговорившись, Митя замкнулся, как раковина, и молчал, пощипывая нас глазами, в ожидании ответа. Но ни я, ни секретарь Зина, ни сам дядя Шура, никто из ребят не смотрел на Митю. Нам всем было стыдно. Перед ним и перед собой. Сколько раз вслух и письменно мы твердили: дружба познается в беде. В беде! Как будто до беды ей и проявиться не в чем. А дружба — это костер, у которого всегда можно занять тепла. Костер без огня — не костер. Дружба на словах — не дружба. Это только обещание дружбы. Митя слышал и читал: мы все друзья. Но никто из нас не подошел к нему и не предложил ему свою на каждый день добрую дружбу. А Кануров пришел и предложил. Не чистую, грязную, но все же дружбу. И Митя принял ее, потому что без дружбы нельзя жить, как без воздуха. Говорят, друзей выбирают. Да, сильные и умные сами выбирают друзей. А робкие? Робкие не выбирают. Они ждут, когда их выберут. Хорошо, если хороший выберет. А если плохой — такой, как Кануров?
Первой оправилась от смущения секретарь.
— Ты ведь комсомолец, — сказала она почти ласково. — Почему же к нам не пришел?
Она смотрела на Митю, ожидая ответа, но Митя мялся, уводя глаза, и молчал. Вступил дядя Шура.
— Потому, — сказал он каким-то будничным голосом, — что Митя Перышкин не верил в нашу дружбу…
Секретарь Зина вспылила.
— Комсомолец сам должен… — начала она, сверля дядю Шуру и всех нас твердым, как алмаз, взглядом, не дядя Шура не дал ей договорить.
— Комсомолец многое должен, — миролюбиво перебил он секретаря Зину. — А еще больше мы с тобой должны… Ну а резолюция этому делу такая: за службу — спасибо и всем — по домам.
— Как это по домам!.. — бухнул Груша. — А шишки?
Ну и настырный! Дались ему эти шишки. Были они — не были… Теперь, когда все выяснилось, какое это имеет значение? Потом, можно всегда оправдаться пословицей: «Лес рубят — щепки летят».
— Лес рубят, — сказал дядя Шура, — щепки летят!
— Не было щепок!.. — в забвении выпалил Груша. Мы хохотнули, и он спохватился: — Шишек!.. Не было шишек!.. Врет Кануров!..
— Не было! — вдруг прорезался Митя, и мы все, опешив, уставились на говорившего. Уж не долг ли он платит нам? Мы за него на Канурова, а он за нас на него же. Мол, точно, врет Кануров. Не было фонарей. А раз не было, то и взыскивать не за что…
— Были, — сказал я, жалея Митю. — Были фонари. Мы сами их видели.
— А кто повесил? — оживился вдруг Митя. — Вы думаете, они вот, ваши? — Он загадочно улыбнулся. — Не они, а сам Кануров! Сперва всем, а потом себе. А меня не было. Я убежал и спрятался. А все видел. Как он сперва им, а потом себе — по фонарю! Бац… бац… бац… И повесил!..
Секретарь Зина, хохоча, навалилась грудью на стол. Вачнадзе, смеясь, сыпала мелко-мелко, будто просо сеяла, Груша трубил, как саксофон, а мы — все остальные — подхохатывали ему, как флейты.
Так, смеясь, мы высыпали из училища на улицу, пронеслись по морозной Москве и, жужжа, как пчелы, веселым роем влетели в общежитие. Сами мы там не жили, но Кануров, как иногородний, жил.
Вот его комната. Я постучал и вошел. Пружины взвизгнули, и Кануров, увидев меня, свалил ноги с койки. Ладно бы ноги. А то и сапоги с ногами! Он в чем был, в том и спал, подложив под сапоги бушлат.