Лёшка
Шрифт:
И Галеев, которого мы чуть не силой притаскиваем к директору училища, «вспоминает» и заученно клянется больше «не нарушать».
— Что не нарушать? — сострадая, спрашивает добрая Анна Павловна.
— Ну в целом!.. — обобщает Галеев, рисуя в воздухе шар и с тоской поглядывая на дверь из кабинета. Но Анна Павловна не отпускает и требует уточнения: что значит «в целом»? Галеев знает, чего добивается директор, но ему смерть как не хочется отвечать. Сказать «дисциплина» — для него все равно что признаться в любви к тюремной решетке. Но от этого слова ему не уйти и не увернуться. Оно, как нос, торчит перед глазами, куда бы он ни взглянул: на стенгазету в общежитии,
Кому-то когда-то показалось, что если капля долбит камень, то и слово, например слово «дисциплина», тоже может справиться с этим. Ну и забубнили, задудели, заталдычили: будь дисциплинированным!.. будь!.. будь!.. будь!.. А ведь слово, как монета, тоже теряет ценность от частого употребления. Пятак без «орла» и «решки» уже не пятак, а простая медяшка. Слово без дела пусто и пресно, как тесто, которое забыли посолить. Не неся смысла, оно раздражает, как нытье водопроводной трубы. Неужели Анна Павловна не понимает этого? Может, и понимает, но привычка сильнее ее. Она, не напомнив о дисциплине, не выпустит нарушителя из своего кабинета.
В конце концов Галеев сдается.
— Ну, дисциплина! — выдавливает он и, дав слово любить ее, как родную мать, уходит восвояси.
Ни я, свидетель этой сцены, ни сама Анна Павловна не верим Галееву. Жди от него: полюбит он дисциплину, как родную мать! Он и родную-то любит раз в год по обещанию. Письма родной в Казань и то за него землячка Соня пишет! А ему не до писем. Душа Галеева, как душа модника, в тряпках. Я-то знаю — от ребят, — а Анна Павловна не знает: не ради пивных дрожжей околачивался по пивным барам малокровный Галеев, а ради джинсов с молниями по швам. Зарабатывал, разнося пиво, на джинсы. За эту веревочку — любовь к модному — его и водил Кануров.
И про второго канурика, встреченного Митей в магазине «Динамо», долговязого Плюща, я тоже знал кое-что такое, чего не знала Анна Павловна. В отличие от всех прочих дружков Канура, он на виду у всех держался тихо и скромно и если был знаком всем, то лишь благодаря своей фамилии и училищным острякам-стихотворцам, сложившим про Плюща насмешливые ямбы: «В ПТУ есть Саша Плющ. Не курящ он и не пьющ. В белом доме на Плющихе с мамой он живет Плющихой. Вот и все, что вообще нам известно о Плюще».
Да, стихотворцы немногое знали о Плюще. Как, впрочем, и все остальные. Я знал больше. От Мити. И, зная, не удивлялся, как другие, почему Плюща даже на аркане нельзя было затащить в театр или в музей. Почему он, как уж, ускользал с собраний и, наконец, почему дружил с Кануром.
Саша Плющ был изобретателем. А так как изобретателям никогда не хватает времени, то он отнимал его у досуга и общественной работы. Это было еще полбеды. Но кроме времени изобретателю Плющу никогда не хватало технических деталей, и это была уже ниточка, за которую тянул его Кануров.
«Пекарь, работающий на тесторазделочной машине, — учили Плюща, — должен уметь устранять попадание посторонних предметов в продукцию». И у Плюща идея: электронный искатель — обруч с наушниками! Зарядил обруч током, поднес к тесту и слушай… Пропоет зуммер тревогу — стоп, машина, воздержись от разделки теста, дай пощупать, что там в нем!.. Идея идеей, но, как говорится, из одной идеи штанов не сошьешь, необходимо кое-что прочее: нитки, швейная машинка, ножницы, материал, а в применении к Сашиной идее — провода, инструменты, батарейки, наушники, микрофон… Где взять? Можно, правда, сунуться в ОУР к «архимедам», но объявиться в обществе училищных рационализаторов и изобретателей для Плюща было не так-то просто. Свою тайну Плющ хранил, как Кащей душу. И как никто до поры до времени не знал, где и в чем Кащеева душа, так никто не догадывался, что Плющ — изобретатель. И лишь одному из всех повезло узнать тайну Плюща — Канурову. Плющ сам, себе на беду, проговорился. И едва проговорился, на тебе, Канур прет детали: и шнур, и батарейки, и микрофон… У Плюща глаза разгорелись:
— Откудова? Где взял?
— Оттудова! — огрызнулся Канур. — Где приготовили, там и взял. — И, насладившись изумлением дружка, уточнил: — В телефонной будке!
Тут бы Плющу прогневаться, кинуться на вора с кулаками, но он, очарованный электрическим сокровищем, трусливо промолчал и дал Кануру ниточку.
Догадкин, третий из кануриков, был, как и Митя когда-то, на побегушках у Канурова. Ах, Догадкин, Догадкин, веселый малый, солист-балалаечник нашего училищного ансамбля «Русские булочки». Нарядный, как, впрочем, и все в ансамбле, в кремовой рубашечке и белом «мучном» паричке, он и впрямь был похож на сдобную булочку, игравшую на балалайке. Игравшую! Причастие прошедшего времени… Да, прошедшего, потому что Догадкин давно уже не «булочка» в ансамбле других таких же «булочек», а канурик среди других таких же кануриков. Не нам, а им играет и подыгрывает он ныне. Подумать только, чем взял его Кануров! Заграничной долгоиграющей пластинкой с записями поп-музыки. Но как камень, брошенный в паутину, пластинка эта пробила брешь в неокрепшей музыкальной душе Догадкина, и в эту брешь на волне грубой мелодии хлынуло лягушечье кваканье, овечье блеянье, петушиное пение, воронье карканье, крик, стон, вопль, рев мертвой и живой природы.
Догадкину понравилось, и он приволок пластинку на репетицию ансамбля «Русские булочки». Включил радиолу, поставил пластинку, и «булочки», сами того не желая, заплясали, разбившись на пары и извиваясь друг перед другом в замысловатых конвульсиях. Им, как и Догадкину, тоже понравилось. Но явился худрук, длинный, тощий, с подбородком, выступающим перпендикулярно шее, помел бородкой, не одобряя того, что видит, и, вынюхав затейщика, вымел Догадкина из «булочек». И Коля Догадкин навсегда ушел к Канурову.
Галеев, Плющ, Догадкин — вот кого встретил Митя в магазине «Динамо». И что же они там делали? Ходили от прилавка к прилавку и приценивались к… спортивным кубкам. Чем черт не шутит, может быть, Канур, не порывавший с кануриками, задумал учредить «Кубок ловкача»? А что? Срезал на ходу подметку — получай награду, кубок…
Подумав так, Митя невесело усмехнулся. И вдруг услышал такое, отчего сразу похолодел. Галеев, жадно обозревавший прилавок, вдруг кинул через плечо Догадкину и Плющу:
— Наши! — и назвал цену.
Вот это «наши» и заставило Митю похолодеть. Магазинные кубки, изумрудно пылавшие на прилавке в электрическом молоке дневного света, были в родстве с училищными, выставленными для всеобщего обозрения на стеклянных этажерках при входе в актовый зал. Цена и «наши»… тут и дурак мог догадаться, что означало это цено-словосочетание! А когда Галеев вслух умножил цену на какие-то штуки числом с чертову дюжину и, опять-таки через плечо, бросил сумму канурикам, отчего те довольно заржали: «Пять больших, ого-го», Мите окончательно стало все ясно. «Большой» на языке кануриков, к которым до побоища принадлежал Митя, называлась самая большая из бывших в ходу денежек — сто рублей. Ну а «чертовой дюжиной», как про то шутили в училище, были кубки — бронзовые, серебряные, малахитовые, — завоеванные боксерами, пловцами, легкоатлетами, гребцами, лыжниками и конькобежцами нашего ПТУ.