Лёшка
Шрифт:
«Бочки… В них, по-моему, и загадка и ответ. Как в том фургоне», — сказал перед обыском Федин. Про фургон никто ничего, кроме меня, не понял, а про бочки дошло. И вот мы сидим на крыльце, как в амфитеатре, и не спускаем глаз с бочек, которыми сплошь уставлен хомутовский двор. И что в них загадочного?
Но Федин знает что. Давно знает. И хочет проверить себя на нас. Но мы, увы, в детективы не годимся и, сколько ни смотрим на бочки, не замечаем в них ничего особенного. Бочки как бочки…
Федин встает и, сочувственно посмотрев на нас, сходит
Мы подошли, и Федин, ни слова не говоря, опрокинул бочку. Струи воды с хлюпаньем разбежались по двору, и, я заметил, спина у старика Хомутова затряслась мелкой дрожью.
Федин опрокинул бочку и, поставив днищем вверх, присвистнул: дно у бочки было свинцовое.
— Топор! — сказал он, кивнув мне.
Я сбегал к поленнице и принес. Федин снял с веревки мешок и обернул топор. Постучал обушком по днищу и, согнав с резиновых упоров, провалил вниз. Откатил бочку. Перевернул днище, и мы увидели круглый, конусом вниз сундучок. Как же он открывался? Где у него крышка? Где скважина для ключа?
Мы вдвоем, я и Федин, подхватили сундучок и поволокли в дом, позвав старика Хомутова. Он безучастно повиновался и поплелся следом, лениво перебирая ногами.
Поставили сундучок на стол и поникли над ним в раздумье, как он, «сезам» этот, открывается. Я походил пальцами по бокам, прошелся по крышке и вдруг нащупал тоненькую, как у патефонной пластинки, бороздку, идущую по кругу, и две едва заметные выемки в крышке. Сказал Федину. Тот сразу сообразил: крышку в случае надобности просто-напросто отвинчивали и завинчивали.
Вооружились двумя колышками, молотком и, постукивая, стали гнать крышку против часовой стрелки.
Сперва не шло. Потом вдруг крышка поддалась и завращалась, как маленький жернов, медленно и лениво. Наконец мы откинули ее, и Федин на правах старшего запустил руку в сундучок. Вынул один футляр, вынул другой, третий… пятый… десятый, а они все лезли и лезли, черные, как жуки, словно Федин не дело делал, извлекая их изнутри, а фокус показывал. Наконец сундучок иссяк, и Федин открыл первый попавший под руку футляр. Мы едва удержались, чтобы не зажмуриться от невероятной светимости и лучезарного блеска, исходящего от футляра.
— Ой! — вскричала Вера Сергеевна. — Что это?
— Бриллианты, — не то чтобы скучным, а каким-то невеселым голосом ответил Федин. — Приступим к описи. Валентина Михайловна, вам и перо в руки.
Мы составили «Протокол изъятия драгоценностей» и, подписав, дали старику Хомутову. Он тоже, не особенно вчитываясь, подмахнул и, слеповато щурясь, уставился на Федина: дальше, мол, что?
Федин, всех усадив и сам усевшись, начал допрос: «Имя? Отчество? Фамилия? Год рождения? Место рождения?..»
Спрашивал, записывал и снова спрашивал.
…Хомутов разжился на войне. Развозил хлеб, кормя Ведовск и сам кормясь возле хлеба. Сперва крохами был сыт. Но аппетит приходит во время еды, и вскоре Хомутов стал клевать по-крупному, пробавляясь уже не крохами, а целыми буханками. А буханка в дни войны на вес золота шла! Но недаром говорится: чем богаче, тем скупее. И с годами, богатея на хлебе не по дням, а по часам, Хомутов становился все скупее и скупее. И наконец стал таким скупым, что своей скупостью, заморив голодом, вогнал жену в гроб, а дочь в нищету, заставив побирушничать и воровать. Воровство не месть, а преступление. Но дочь отомстила ему тем, что обобрала его и сбежала. Он и думать о ней забыл, как вдруг она снова объявилась в Ведовске и, навестив его, потребовала доли в его добыче. Он посулил, смекая, как подешевле откупиться. А тут явились мы с обыском.
Он обрадовался, как спасению. Думал спрятаться от дочки в тюрьме и отсидеться. Взяли подписку о невыезде и не посадили. А тут второй обыск — и все пропало.
Старик Хомутов между тем продолжал исповедь, винясь и каясь во всех своих смертных грехах. В дни войны его бы за это расстреляли. Сейчас мы слушали его не то что без злобы, но, во всяком случае, без того чувства живой мести, которая, ослепляя, велит брать око за око, зуб за зуб. Даже больше. Он, как змея в террариуме, был просто любопытен тем, что мог когда-то кого-то жалить и, отнимая у них хлеб, тем самым отнимать и жизнь.
На него, говорящего, было тяжко смотреть. Никогда потом я не видел человека до такой степени пришибленного и погасшего. Ведь мы, как у фонаря керосин, отняли у него то, чем он горел и светился, — преступно нажитое богатство.
Последнее, в чем признался старик Хомутов, было: Ульяна-несмеяна его дочь. Так вот зачем ее понесло в Хабаровск — за папиным золотом! Там, кстати говоря, ее потом и задержали по делу старика Хомутова.
Он не спросил, идти ли ему вместе с нами. Он просто собрался и пошел.
— Куда это вы? — спросил Федин.
— Как, то есть, куда? — удивился старик Хомутов, переходя с современного на древний. — В тюрму тую…
— К сожалению, — сказал Федин, — придется вам поскучать пока дома. У меня нет санкции на ваше задержание.
Никто не видел, а я заметил, как после слов Федина глаза у старика Хомутова сверкнули отчаянной и злой радостью.
Мы вышли, и Валентина Михайловна спросила у Федина:
— У вас что, действительно нет ордера на арест?