Лета 7071
Шрифт:
Оболенский побледнел, остановившиеся глаза заволоклись слезами. Челяднину стало жаль молодого княжича, которого родовые обычаи заставляли стерпеть даже такую обиду.
— Терпи, княжич, — сказал он ему ободряюще. — Настанет и твое время! Будут еще дядья пред тобой заискивать… Вот и помянешь тогда им… красный кафтан и черную обиду.
Оболенский вымученно улыбнулся — одними губами, а глаза напряг еще сильней, боясь сморгнуть с них накопившиеся слезы.
— А неужто никак не к лицу мне кафтан? — сощурился Серебряный.
— В кольчуге иль в куяке, поди, поприглядней было б! — ответил
— Кольчуга на брань, кафтан — на пир! Нынче вечером в твою честь, боярин, князь Володимер пир устраивает. Попристанет и тебе кафтан с аламою 39 надеть.
— Великой честью дарит меня князь, — нахмурился Челяднин. — Да токмо не пировать заехал я сюда. Царю поклониться — и на Москву. Путь долог.
— Сие пред его ушами ты изречешь, боярин, коли станет тебе охота, а мне да князю Пронскому, который в избе дожидается, велено звать тебя добром и милостью.
— Эко завзятье, Петр-князь, — вздохнул Челяднин. — Тебе, что ль, уважить? Кафтан твой пожалеть? Ну веди в избу! — заметив недоумение на лице Серебряного и желая прервать этот разговор, озабоченно и поспешно сказал Челяднин.
— Пожалуй, боярин! — повел рукой Серебряный и невольно встретился взглядом с Оболенским. Оболенский злорадно усмехнулся. Теперь приспело ему торжествовать. Но Серебряный не заметил злорадства своего племянника — не до этого ему стало. Мысли его завертелись, завертелись… Вспомнилась последняя встреча с Челядниным — в Смоленске, лет пять назад… Не таким был тогда боярин! И речи не такие говорил! «Ужто укатали царские горки?» — думал с тоской Серебряный, поднимаясь вслед за Челядниным на крыльцо.
Сзади торжествующе топал Оболенский. Серебряный приостановился, обернулся к нему, глухо сказал:
— Останься, княжич… Царь подъезжать станет — известишь.
В темных сенях Челяднин споткнулся о порожец, чуть не упал, досадливо сказал Серебряному:
— Како тут царь ходит?
— Ему мы светим, — ответил Серебряный и, отстранив Челяднина, стал искать на двери скобу.
Тяжелая, разбухшая дверь, обитая рогожей, натужно чвакнула. Густая, пахнущая потом, воском, дубленой кожей и сосновыми дровами теплота дохнула на Челяднина из широкого дверного проема.
— Мир вам и лад, бояре и воеводы, — поклонившись, сказал Челяднин. — Коли ждали меня — благодарствую!.. Коли нет — милуйте за незванность.
Наперед выступил Пронский.
— Поклон тебе от всех нас, боярин! — сказал он важно и так же важно поклонился. — Князь Володимер також кланяется тебе и зовет нынче к столу своему — на первое место.
— От чести и цари не отказываются, — сказал спокойно Челяднин, в полупоклоне приложа к груди руку. — Петр-князь сповестил уж меня про сие и кафтан повелел переодеть. Негоже, поди, в стеганине на первом месте сидеть?!
— Честь не по одежке идет! — с надменным ехидством выговорил Пронский и выпятил от самодовольства губы. Челяднин сообразил, в кого он метил… Все воеводы и бояре были принаряжены, и сам Пронский был в дорогом кафтане с шелковыми петлями на стеклянных пуговицах, которыми он особенно гордился, но нарочитой, бросающейся в глаза пышностью никто не выделялся. Лишь на Алексее Басманове,
«Э, воевода, да ты тут воробчиком на сорочьей свадьбе!» — подумал про Басманова Челяднин и сам поначалу не заметил, что подумал без неприязни, а скорее с сочувствием.
Басманов, казалось, не замечал ни насмешек, ни косых взглядов — сидел невозмутимый и даже менее обычного насупленный; глаза его вцепились в Челяднина, но в них не было ни настороженности, ни пристальности — только любопытство.
Челяднин оглядел избу. Слева, меж двух простенков, стояла большая печь, украшенная изразцами с изображением всадников и пушкарей, палящих из пушек, — под печью куча дров, лохань с талым снегом, подставленная под поддувало. Оттуда то и дело выкатывались раскаленные угли и падали в лохань, выжигая в густой снежной жиже черные лунки» У печи рынды ладили масляный фонарь, готовясь встречать в темных сенях царя.
За печью все место — саженей пять вдоль да столько же поперек — занимала горница, с двумя окошками по одной стене и тремя — по другой. Окошки были маленькие, затянутые провощенным бычьим пузырем, света пропускали мало по стенам, в светцах 41, горели лучины.
В горнице было тепло, но все тулились к печке, только Басманов сидел отдельно, да Горенский за самым столом рассматривал трехаршинный Большой чертеж 42 составленный в Разрядном приказе по повелению царя еще к первому походу в Ливонию.
Челяднин мало знал Горенского: в его времена Горенский не был даже окольничим и ни к каким думным делам не был причастен. Да и помимо Горенского, в избе сидело несколько воевод, которых Челяднин вовсе не знал либо знал только понаслышке. Все они выдвинулись и посели на боярских и воеводских местах уже после того, как он был отставлен царем от управления думой и выпровожен из Москвы. Всем им немного было дела до него — ни радости, ни огорчения его приезд им не принес, — лишь любопытство светилось в глазах. Хотелось поглядеть на знаменитого опальника, про которого всяк знавший его неизменно говорил что-нибудь необыкновенное, и всегда шепотком, с оглядкой, с утайкой и таким видом, будто больше оберегал его, чем себя.
Пронский, заметив, что Челяднин перестал слушать его, с обидой отступился от него и нарочно громко, чтоб показать ему свою обиду, сказал:
— Тут все други твои и приятели, боярин! А кто честью не дарен знать тебя, тех я тебе назову. Воевода Морозов!..
— Не трудись про меня говорить, князь Пронский, — смущенно вымолвил Морозов и поднялся с лавки. — Ведом я боярину… Год целый под ним в Смоленске был… Вторым воеводой. Здравия тебе, Иван Петрович! — поклонился Морозов. — С доброй дорогой и с честью тебя!