Лета 7071
Шрифт:
Какой-то отчайдушный мужичина, сиганув с дороги в сугроб, глумливо заорал:
— Гляди, Щелкал с глузду съезжает!
Ничего не слышит Щелкалов, жжет и жжет жеребца плетью… Промчался по Мясницкой, по Фроловке, по Евпловке… У Покровских ворот рванул под уклон и погнал вдоль Большой посадской стены.
Домчавшись до Сретенки, Щелкалов приостановился, оглянулся притаенно назад, почувствовав стыд за свою бешеную скачку… «Эка, потеху черни устроил, — досадливо укорил он себя. — Еще бы в грудь когтями да бороду в клочья».
Тоска щемила ему душу, и он опять подумал о монастыре… Даже попробовал представить себя монахом — черным, смиренным, сидящим в мрачной и пустой
— Нет! — сквозь стиснутые зубы продохнул Щелкалов. — Се не по мне!..
Вдруг вспомнилось рассказанное однажды в думе Шереметевым: как в один из выездов на осмотр подмосковных укреплений царь остановился возле разрушенного татарами Угрешского монастыря и неожиданно сказал сопровождавшим его воеводам, что уйдет в монастырь.
Щелкалов обрадовался этому неожиданному, но как-то по-странному кстати пришедшему к нему воспоминанию, ободрившему его и успокоившему. Он чуть ли не со смешком, самонадеянно, как будто уверившись в каком-то своем превосходстве, подумал: «Пущай наш царь-батюшка, Иван Васильевич, убожится в келье. Все едино его не убудет! На вечное блаженство — и во дворце, и в келье — миром помазанный! Однако ж не выбрал келью… И не выберет! Како ж мне, не знавшему дворца, идти в келью?!»
От Неглинной тянет ветром — тянет по пустырю вдоль рва, как сквозь трубу. Щелкалов хватает ртом жесткую, густую прохолодь — до судороги в горле, будто пьет из глубокого родника… Легко становится и свободно. По отгоревшим щекам растекается слабая бледнота: он дышит жадно и глубоко, будто хочет захлебнуться этой прохолодью.
«Нешто на весну поворотило?!» — накатывается на него расплошная мысль.
В Китай-городе, за торговыми рядами на Никольской улице, Сава-плотник с артелью достраивал в эту зиму Печатный двор.
Еще восемь лет назад царь с митрополитом Макарием замыслили поставить на Москве печатню, чтобы делать в ней для церквей книги: и быстро, и искусно, а главное — без той порчи и марания, которыми были полны из-за нерадивости и неграмотности переписчиков рукописные книги. Много богохульства и ереси пошло по Руси от этих книг, наобум или по своему разумению переписанных полуграмотными переписчиками. Много крику, распрей и споров было и между попами — из-за толкования разных непонятных и путаных мест в богослужебных книгах. Собирались священные Соборы, на которых осуждали и отлучали от церкви самых противных и упорствующих, предавали анафеме и проклятию тайных и явных хулителей, но зло искоренить нельзя было никак, потому что оно плодилось и жило вместе с книгами, писавшимися небрежно и беспризорно в разных концах Руси.
А Иван каждый год строил новые церкви, и нужда в книгах становилась все большей и большей. Их скупали на торгах, у бродячих монахов, раздобывали где только можно, но все равно книг не хватало. Даже в кремлевских церквах и соборах не всегда можно было сыскать нужную книгу.
Книги так вздорожали, что имевший добротную книгу мог выторговать за нее целый дом. Только исправные книги попадались редко, а от других вреда было больше, чем пользы.
Книги нужно было делать в одном месте — исправленными, неизменными и одинаковыми.
Иван давно стремился наладить у себя в Москве печатание книг, как это делалось
Прогнал тогда из Москвы лютеранина Иван, печатню же ставить не передумал. Одобрившись с митрополитом, казну положил на печатню, место, где ей быть, выбрал. Сыскался в Новгородской земле и умелец — Маруша Нефедьев. По царскому указу привезли его в Москву, на корма урядили, жалованье дали. Приставили к нему для подмоги и обучения печатному делу дьякона церкви Николы Гостунского — Ивана Федорова да сына поповского Петра Мстиславца.
Взялся Маруша исполнять царский наказ со старанием и любовью. Собрал себе работников: столяров, плотников, кузнецов, — на месте, указанном царем, заложил с ними печатню. Только недолго продержалось в ладу его дело. Закрутилась вокруг Маруши злая и хитрая канитель. Стали ему дьяки да подьячие козни чинить по приказам, а прочий мелкий приказный люд — и сильней всего писцы — вовсе во вражду ударился. Стали грозить и открыто, и в подметных письмах, что изведут его, ежели он дела своего не бросит и назад в Новгород не уберется.
Бояре тоже навострились на противное, потворствовали дьякам в их кознях. А до царя было далеко — царь был в Казанском походе, да и не до печатни стало ему в ту пору. Казань и Астрахань не давали ему покоя. Не мог он заниматься никакими иными делами, покуда эта грозная и извечно враждебная Руси Орда не была завоевана и усмирена.
Покончив с Ордой, решил царь воздвигнуть в Москве храм в честь этого великого свершения и твердо стал на этом. Начали собирать по всем большим и малым городам мастеров. Забрали всех работников и у Маруши Нефедьева. На целых пять лет остановилось дело. Дьякон Иван Федоров был приставлен царем, по совету митрополита, в учителя к малолетнему царевичу Ивану, Петр Мстиславец ушел на послушание в кремлевский Чудов монастырь, а Маруша остался не у дел, один, неприкаянный и огорченный. Пошел он от тоски и обиды по кабакам — и извелся. Нашли его как-то зимой замерзшим, во рву — как раз возле того места, где возводили задуманный царем храм.
Не скоро вспомнил Иван про печатню. Храм давно освятили, но новые дела и заботы повлекли его: затеял войну с Ливонией, с боярами завраждовал — может быть, и совсем не вспомнил бы про печатню — без конца в нем рождались все новые и новые задумы, — да случай навел его на мысль. Застал он как-то в своей книжной палате, где собрано было сотни две или три самых исправных и редких книг, дьякона Федорова, который выбирал книгу для чтения царевичу Ивану. Немногих допускал в эту палату Иван, но дьякону было позволено пользоваться царскими книгами — и не только потому, что по ним он учил царевича… Ивану нравился этот задумчивый простолюдин, который из всех благ, дарованных ему приближением к царю, воспользовался только одним — возможностью читать его книги, Иван сам любил книги, и эта любовь влекла его к таким же людям — часто помимо его воли, помимо его желания… Книги свели его с Курбским, с Сильвестром, с Адашевым, и теперь в нем теплела душа к человеку, который больше чести, больше богатства любил книги.