Лета 7071
Шрифт:
— Мужику ты повелел мытариться и не разгибать спины от трудов непрестанных, — глухо, но по-прежнему твердо сказал Федоров.
Иван удивленно хмыкнул, пристально повсмотрелся в его лицо.
— Другого бы я повелел на кол посадить за такую речь, — спокойно выговорил он и засмеялся. — Ты же лишь потешил меня, дьякон! Сие в тебе не от зла и не от ума… Сие в тебе оттого, что ты сам мужик, хоть и преуспел ты во многом, и даровит… Иной боярин тебе — что пень топору, а однако — мужик! Тебе бы землю орать да бабу мять, ан бог тебя призвал к иному… За ум выделил тебя! За ум и я добр к тебе… Но, как бы ты ни был умен, тебе не сыскать
Мягкость и искренность Ивана устыдили Федорова. От этого незлобивого, вразумляющего выговора Ивана ему стало еще тягостней, чем от недавнего его укора.
— Прости, государь! — вымолвил он с искренней новиной. — Не держал худого в мыслях. Тщился изречь, что, коли б мужику помене тягости, разум бы его на полезные дела направился. Выдумал бы он и машины диковинные… Не пристало бы тебе их за морем добывать.
— Блажен ты, дьякон! Царствие тебе — небесное. Мне же царствие — земное! Силой добуду и море, и все, что за морем! Я — Рюрикович, и мне не пристало обжидаться и уповать на авось! Коли б ждал Димитрий благости от татар, а не поднял на них меч, у Руси и того бы не было, что есть. Сильные правду пишут!
Иван сдернул с полки тяжелую книгу, отстегнул застежки… Федоров подался к нему, торопливо проговорил;
— Соблаговоли, государь!..
Иван резко обернулся, грубо перебил:
— Ежели в монастырь намерился — не пущу!
— …печатное дело возложи на меня. Довлеть перенял я от Маруши Нефедьева, да и Петр понаторел изрядно. Вдвоем отменно справимся.
— Доброе умышление… Нежели страсть на пустое и вредное изжигать, послужи паче отечеству полезным делом. Авось потомки помянут тебя добрым словом за твое старание.
Щелкалов выехал на Никольскую улицу — узкую, засугробленную, малолюдную… Боярских дворов на ней было не меньше, чем в Кремле, — оттого простолюд и обходил ее стороной, страшась нарваться на какую-нибудь беду.
Впереди виднелся Кремль. Через него, как через запруду, перехлестывались тяжелые облака, проносились над подолом и укатывались за Яузу, за Соколиные боры.
Завиднелись торговые ряды… Справа от них, саженях в двухстах от Воскресенского моста, на не застроенном еще пустыре, где летом бараши 130 раскидывают для сушки царские шатры, уже поднялся высокий, дочерна просмоленный сруб печатни. Наверху, меж заснеженных стропил, сновали кровельщики, набивая на поперечные плахи тонкую кровельную дранку, — печники выводили трубу… Внутри сруба приглушенно постукивали топоры, а рядом со срубом, на высоких козлах, пильщики сноровисто распускали на доски и плахи промерзшие, звенящие под пилой бревна.
Царь, уходя в поход на Полоцк, повелел к своему возвращению закончить печатню. Суровая зима мешала работе. К тому же Сава с артельщиками больше в кабаке орудовал, чем на стройке. Однако мало-помалу сруб таки выгнали. Принялись было и за остальное, да здыбался Сава с мясницкими — целый месяц приходили в себя плотницкие после того здыба. Вот-вот только и пошла у них работа в охотцу, и мороз отпустил как раз — теперь уже не ленились, наверстывали упущенное…
Щелкалов
Щелкалов поехал напрямик, мимо пильщиков. Те будто и не заметили его, работу не бросили, не поклонились… Только когда он уже преминул их, кто-то из самых отчаянных, будто в приговорку, дурашливо отпустил:
— Стук-бряк, вот те — дьяк!
Щелкалов обернулся, поискал глазами сказавшего — не нашел. Все враз усердно налегли на пилы, лица у всех напряглись — ни смешинки, ни потаенного позыру…
Удержался Щелкалов, стерпел… Для острастки только пощурился по сторонам, поиграл плетью и поехал к крыльцу.
На крыльце, в дверном прорубе, Сава прилаживал толстую дубовую притолоку. То и дело отпрыгивал от нее, приседал, проверяя глазом, не закосилась ли… Другой артельщик, подклинив притолоку топором, стоял на коленях и истомленно бубнил:
— Будя ужо… Савка! Перепрямишь…
Сава молчал, прыгал, приседал… Тут же стоял и сам дьякон — с железными клиньями в руках, видать, собирался помогать Саве крепить притолоку.
Щелкалов подъехал, сдержанно бросил:
— Бог в помощь!
— На добром слове… — буркнул Сава.
— Здравствуй, Василь Яковлевич, — отговорил не очень приветливо и дьякон.
Какой-то мальчонка чуть поодаль от крыльца прилеплял снежной бабе голову. На него Щелкалов не обратил внимания: повернул к нему задом своего жеребца, принялся осматривать сруб.
— Хоромы-ста! — прицокнул Щелкалов. — Любой боярин позавидует. И пошто добротно так? — спросил он с притворным удивлением.
— Не на год дело затевается, — спокойно ответил Федоров.
— Затеялось бы… — вздохнул Щелкалов и отвел глаза. — Злопыхи уж змей под колоды сажают.
— Что злопыхам до нашего дела?! Ни дорогу поперек, ни кус изо рта!..
— Кому и кус изо рта! Писцы по приказам ропщут: куда поденемся? Да писцы — что?!. — Щелкалов чуть притаил голос, чтоб слышал один только Федоров: — Молва идет — антихристово дело будто сие… Подбили будто царя новгородцы, да и ты с ними, — в пакость будто московитам. Спалят! — Он еще что-то хотел сказать, даже склонился с седла, чтоб приблизиться к Федорову, но тут его остановил сердитый мальчишечий голосок:
— Эй, дьяк!
Щелкалов оглянулся, обомлел.
— Пошто не отдал мне поклон? Али холоп я твой?
Щелкалов сполз с коня, сунулся коленями в снег — неуклюже, беспомощно, как только что народившийся теленок.
— Прости, царевич!.. Не признал тебя, — молитвенно прошептал он. Изжелта-белое лицо его заострилось, как у мертвеца, на скулах вздыбился серый пушок — озноб прохватил дьяка.
Царевич нахмурился — не по-детски сурово и властно, — крадучись приблизился к дьяку и вдруг засмеялся — довольно и весело. Щелкалов тоже хихикнул — с натугой, боязливо. Царевич схватил его за бороду, стал дергать и приговаривать: