Лев Толстой
Шрифт:
«La propriet'e c’est le vol» останется больше истиной, чем истина английской конституции, до тех пор, пока будет существовать род людской. — Это истина абсолютная,но есть и вытекающие из нее истины относительные — приложения. Первая из этих относительных истин есть воззрение русского народа на собственность. Русский народ отрицает собственность самую прочную, самую независимую от труда, и собственность, более всякой другой стесняющую право приобретения собственности другими людьми, собственность поземельную. Эта истина не есть мечта —
Лев Николаевич казачество знал превосходно, для него это не утопия, и он не верит в то, что это прошлое. Коллизия же его состоит в том, что человек, который писал «Казаков» и был против земельной собственности, купил в два приема — сперва у Тучкова, потом у Бистрома в Самарской губернии больше шести тысяч десятин земли.
«АННА КАРЕНИНА»
Трудно по черновикам, много раз переделывавшимся, определять последовательность написания вариантов художественного произведения, хотя это единственно верный путь изучения.
Нельзя рукописные варианты располагать в последовательности законченного произведения. Этим самым еще не существующее будущее художественное произведение как бы постулируется, считается уже существующим.
Между тем жизнь художественного произведения — явление очень сложное и не целиком заключенное в жизни, в жизненных знаниях и даже в намерении художника.
Поэты и прозаики употребляют выражение «муза». О музах писал Лев Николаевич другу Фету.
Фет — делец, скупающий и меняющий имения; его имение Степановка — как тарелка, полная всякого добра. Посредине тарелки сидит маленькое плотное здание: в нем живет хозяин — толстый, отставной военный, с коротким кавалерийским шагом.
Фет ходит вокруг своего дома, не обойдет ни разу без того, чтобы не найти прибыли хоть на копейку.
Фет — помещик нового времени, заводящий новое хозяйство на купеческие деньги Боткина и по новому купеческому правилу, как будто еще более буржуа, чем Боткин, в то же время он великий поэт. Семейная жизнь его — богатая некрасивая жена и всяческое соблюдение приличий.
Толстой писал: «Поэт лучшее своей жизни отнимает от жизни и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно и жизнь дурна».
Толстой ищет поэтического решения в жизни.
Умелый хозяин Фет, составитель мемуаров «Мои воспоминания», в которых неточно цитируются письма Тургенева и Толстого, писал прекрасные стихи, которые даже трудно представить написанными отставным гусарским офицером, долго и хитро доказывавшим свое дворянское происхождение.
Стихи его поэтичны и как бы живут воспоминанием о поэзии, великой русской поэзии, которая помогает Фету выделить из жизни самое поэтическое; но человек Фет не хочет быть поэтом, он все время доказывает, что он Шеншин, законный сын помещика.
Я потому здесь сделал отступление о Фете, что этот умный и умело подобострастный сосед был поэтической стороной своего существа очень близок к создателю «Анны Карениной». Он и H. Н. Страхов — в семидесятые годы самые дорогие друзья Толстого. Но Толстой видел дальше и больше их.
Надо было решать сегодняшний день для сегодняшнего человека.
Лев Николаевич думал, что история не движется, что вечно стоят деревни, лежат степи и все, что вне деревни и вне кочевья, — это призрак.
«Войну и мир» Толстой мог написать — это недавнее прошлое. История отцов, быт крестьянский и дворянский тех лет ему понятен; его архаичность еще слабо заметна, но в то же время для Толстого является доказательством подлинности жизни.
Над историей Петра оказалось работать труднее: это более чем на полтораста лет отодвинуто, это непонятно. Лев Николаевич все время хочет приблизить историю к себе, развертывая начало действия в своей Ясной Поляне, какой она была сто семьдесят лет тому назад.
«Где теперь три дороги перерезают землю Ясной Поляны, одна старая, обрезанная на 30 сажен и усаженная ветлами по плану Аракчеева, другая — каменная, построенная прямее на моей памяти, 3-я — железная, Московско-Курская, от которой, не переставая почти, доносятся до меня свистки, шум колес и вонючий дым каменного угля — там прежде, за 170 лет, была только одна Киевская дорога и та не деланная, а проезженная и, смотря по времени года, переменявшаяся, особенно по засеке, которая не была еще порублена, по которой прокладывали дорогу то в одном, то в другом месте».
Толстой говорит о больших переменах, но перемены, которые он перечисляет, малы и все ущербные.
Жизнь крестьянская была легка:
«Караул был малый, и за штоф водки любых дерев нарубить можно было. Теперь хлеб не родится и по навозу, а для скотины корму в полях уже мало стало, и скотину стали переводить, — много полей побросали и народ стал расходиться по городам в извозчики и мастеровые, а тогда, где ни брось, без навоза раживался хлеб, особенно по расчищенным из-под лесу местам, и у мужиков и у помещиков хлеба много было. Кормов для скотины было столько, что, хоть и помногу и мужики и помещики держали скотины, кормов никогда не выбивали».
История здесь дана как умаление, как упадок природы. Лев Николаевич ушел в степи к Геродоту, к башкирам, в которых видел ближайших потомков скифов. Он любовался тем, что в степи история не изменила ничего. Но история жила самим Толстым, он был ее частью, и он приводил ее в степи Самарской губернии, она приходила с ним как разорение кочевников и мужиков. Тогда он мечтал уехать с ними, уехать дальше, на окраины великой страны; он думал, что там она неподвижна.
В самарские степи, как и за тульскую засеку, история приходила разрушением патриархальной жизни, необходимостью иначе хозяйствовать и невозможностью изменить систему хозяйства. Приходил голод, который Толстой видел и точно описывал, с реализмом, другим недоступным.