Лев Толстой
Шрифт:
Лев Львович был любимчиком Софьи Андреевны, и нередко они дружно поддерживали друг друга, нападая на Льва Николаевича. По отношению к старому отцу вел себя вызывающе, а, прямо говоря, — преступно. Тяжело и больно читать эти строки из потаенного дневника Толстого: «Ужасная ночь… И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал, как мальчишку, и приказывал идти в сад за Софьей Андреевной… Не могу спокойно видеть Льва», «Я совершенно искренне могу любить ее, чего не могу по отношению к Льву», «Льва Львовича не могу переносить. А он хочет поселиться здесь. Вот испытание».
Свою вину Лев Львович не отрицал, хотя и не любил к этим тяжелым временам возвращаться. После смерти отца думал о нем часто, постоянно, а иногда отец ему снился в особенно грустные минуты в каких-то сюрреалистических снах: «Если бы он был, я был бы другим. Одно его присутствие заставляло жить лучше. Его смерть и всё после этого меня погубило. Сегодня ночью вдруг ясно вижу его перед собой в тяжелом полусне. Лицо красивое, строгое, серьезное и смотрит на меня в упор. Я тоже смотрел на него жадно, ожидая совета, слова. И вдруг в отчаянии я ему закричал: „Пап а,
Лев Львович, при всей присущей ему изломанности, искаженности, декадентстве, принадлежит к роду Толстых, и как сын человека, написавшего «Исповедь», не чуждался и суда над собой и своей неправедной жизнью: «Мысли и взгляды у меня самые путаные, неясные и противоречивые. То одно, то другое. Чувства — самые разные, тоже противоречивые. Симпатии — тоже. В итоге — ноль… Факт тот, что я дрянцо и что живу дрянно и жил дрянно во всё время, так или иначе», «Я гадок не только всем, но самому себе больше всех других». Но делал это он довольно редко — чаще полемизировал со взглядами Толстого, пытался что-то противопоставить его «Крейцеровой сонате», пытался истину царям с улыбкой (или слезами) говорить, хотел достичь невиданных успехов в литературе и других родах искусств. Ваял (в основном бюсты отца, некоторые из них нравились), сочинял музыку, занимался живописью с «дедушкой» Николаем Ге. Дедушка отличался редчайшим добродушием, ко всему семейству Толстого относился с благоговением, переживал затянувшуюся болезнь Льва Львовича, этого «дорогого даровитого юноши, одобрял его литературные опыты, полагал, что из него выйдет „очень хороший художник“». С одобрением и надеждой за литературными и другими художественными занятиями сына наблюдала Софья Андреевна, однако не была слепа и скептически пророчила: «Лева… много играл на рояле, который очень хвалил. Его игра, как и его мысли, перескакивают с одного мотива на другой. А мог бы хорошо играть. Так и все свои способности размечет по мелочам». Так оно, по сути, и получилось. Да и способности были не выдающиеся.
Больше всего осталось после Льва Львовича литературных произведений — рассказы, пьесы, роман, повести, статьи, воспоминания, записки о голодном годе, статьи, книга «Современная Швеция в письмах-очерках и иллюстрациях». Естественно, сына интересовало мнение такого опытного писателя, каким был его отец. Толстой в советах и критике не отказывал. Особенно на первых порах, когда сын еще не рвался в бой с отцом и к нему можно было отнестись снисходительно. Он подробно разобрал рассказы сына «Любовь» и «Монте-Кристо», обнаружил небольшой талант (дело самое обыкновенное — широко распространенная способность «видеть, замечать и передавать»), но не нашел еще «потребности внутренней, задушевной высказаться», не рекомендовал опыты публиковать и советовал поставить перед собой более скромные задачи: «В обоих рассказах ты берешься за сверхсильное, сверхвозрастное, за слишком крупное… Попытайся взять менее широкий, видный сюжет и постарайся разработать его в глубину, где бы выразилось больше чувства, простого, детского, юношеского, пережитого».
Сын, страдавший комплексом неполноценности и обладавший колоссальным тщеславием, огорчился и затаил обиду. Стал задирать отца, сочиняя нечто в пику «Крейцеровой сонате», высмеивая толстовцев и непоследовательного, «лицемерного» Толстого, вполне заслужив репутацию «семейного enfant terrible» (даже Софья Андреевна иногда вынуждена была отмежевываться от некоторых вызывающих публичных заявлений сына). Раздраженность и пристрастная полемичность не способствовали улучшению литературного стиля и сильно ухудшили отношения Льва Львовича с Лесковым, Горьким, Короленко и другими писателями, с которыми он довольно близко сошелся в Ясной Поляне и Москве (далеко не все обладали таким безграничным и слепым дружелюбием, как Николай Ге). Толстой возмущался «бестактностью, бездарностью и самоуверенностью» сына, читая его сочинения, не мог победить «отвращения и досады». Не мог скрыть от сына, что он думает о его произведениях: «Я огорчил его, сказав правду. Нехорошо. Надо было сделать мягче и добрее». В редчайших случаях, когда он находил в сочинениях Льва Львовича хоть какой-то проблеск таланта (поздравил его с удачной пьесой «Швейцар генеральши Антоновой»), Толстой и писал сыну мягче и добрее. Чаще — беспощадно резал правду-матку, особенно если считал тенденцию произведения вредной и безумной, как в «подпольной» и памфлетной «Прелюдии Шопена»: «Ты можешь писать всё, что хочешь, но проповедовать войну — это безумие и преступление, которых всякий человек должен избегать».
Может быть, полезнее было бы иногда и сдержаться, выразиться деликатнее, смягчить критику какими-нибудь незначительными похвалами, не говорить всей правды,
Толстой не признавал слов «не могу» и «устал». Приучал к быстрой езде. Сыновья не поспевали за ним, падали с лошадей, вставали, опять садились и устремлялись за отцом, продолжавшим ехать крупной рысью. И так же учил Толстой детей арифметике, латинскому, греческому, учил прекрасно и интересно, но «шел крупной рысью… и надо было за ним успевать во что бы то ни стало», напрягая все силы. И он всех и всё видел насквозь своими особенным образом устроенными глазами. «От него, как от своей совести, прятаться было нельзя… и обманывать его было то же самое, что обманывать себя. <…> Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз», — писал Сергей Львович. О том, как много видели эти небольшие стальные глаза, свидетельствуют «эпистолярные» портреты детей в нежном возрасте, которые, разумеется, и предположить не могли, что думает о них и что им пророчит сильный и всё знающий отец. Он писал о шестилетнем Илье насмешливо, удивляясь столь ранним и сильным признакам чувственности и без всяких «сантиментов», основательно его изучив: «Ширококост, бел, румян, сияющ. Учится дурно. Всегда думает о том, о чем ему не велят думать. Игры выдумывает сам. Аккуратен, бережлив, „моё“ для него очень важно. Горяч и violent, сейчас драться; но и нежен, и чувствителен очень. Чувствен — любит поесть и полежать спокойно… Когда плачет, то вместе злится и неприятен, а когда смеется, то и все смеются. Всё недозволенное имеет для него прелесть… Еще крошкой он подслушал, что беременная жена чувствовала движение ребенка. Долго его любимая игра была то, чтобы подложить себе что-нибудь круглое под курточку и гладить напряженной рукой и шептать улыбаясь: „Это бебичка“. Он гладил также все бугры в изломанной пружинной мебели, приговаривая: „бебичка“». И неутешительно пророчествовал, что Илья погибнет без «строгого и любимого им руководителя». Долгое время таким «руководителем» Толстой и являлся для Ильи и других детей.
Сыновей жалел, беседовал, затрагивая серьезные и деликатные темы, а когда они выросли, часто спорил, но никогда не приказывал и не навязывал своих мнений. Татьяна Львовна так описывает деликатный стиль, присущий Толстому: «Я хочу подчеркнуть одну черту отца: он не только никого не поучал, никому даже из членов своей семьи не читал наставлений. Но он и вообще никогда никому не давал советов. Он очень редко говорил с нами о своих убеждениях. Он трудился один над преобразованием своего внутреннего мира. Мы не видели, как проходил процесс этого развития, и в один прекрасный день оказались перед результатом, к которому не были подготовлены».
Мнений своих и оценок Толстой не навязывал в строгой, императивной, категоричной манере, но с поразительным упорством и последовательностью их излагал, повторял, пропагандировал, оказывая сильное давление, невольно вызывавшее сопротивление. Сергей Львович, почти не принимавший участия в семейной борьбе последних лет, ровно относившийся к отцу и матери и вообще не выказывавший никаких предпочтений, тем не менее писал о двух сторонах \медали: «Мы не только любили его; он занимал очень большое место в нашей жизни; и мы чувствовали, что он подавляет наши личности, так что иной раз хотелось вырваться из-под этого давления. В детстве это было бессознательное чувство, позднее оно стало сознательным, и тогда у меня и у моих братьев явился некоторый дух противоречия по отношению к отцу». Всё чаще и чаще раздавался ропот, который вызывал раздражение отца, не приветствовавшего многоголосие в семье. Он резко, насмешливо осуждал желание сына Сергея поступить на физико-математический факультет Московского университета, понося естественные науки и позитивизм. А когда по окончании института Сергей обратился к отцу за советом, чем ему лучше заняться, то получил обидевший и отдаливший от мировоззрения отца ответ: «Дела нечего искать, полезных дел на свете сколько угодно. Мести улицу — также полезное дело».
Сергей Львович был замкнут, сдержан и застенчив. Сестры его любили за благородство, честность, независимость и доброту. Младшая сестра Александра писала о нем с любовью и состраданием: «Он был самый серьезный и трудолюбивый из всех братьев Толстых, жил своей обособленной жизнью, не примыкая ни к матери, ни к отцу, редко делился своими мыслями с семейными, тая всё в себе, и только когда Сергей садился за фортепьяно и часами играл своих любимых Шопена, Бетховена, Баха, Грига и пытался что-то сам сочинять, все невольно заслушивались… только роялю одному Сергей открывал свою душу: в звуках то бурно-страстных, то нежно-певучих чувствовались и грусть, и внутренняя борьба этого некрасивого, замкнутого в себе юноши». Самый строгий и надежный из всех сыновей Толстого, которого, по мнению Татьяны Львовны, он не оценил по заслугам.