Лейтенант Рэймидж
Шрифт:
— Наилучшие пожелания от капитана, сэр. Он велел передать, что леди просит вас навестить ее.
Джанна лежала на кушетке приподнявшись, подложив под спину гору подушек. Она плакала: даже в этот момент ее душили рыдания, тело ее вздрагивало, словно эти невольные сотрясения причиняли ей боль. Жестом она попросила его прикрыть дверь.
— О, Нико…
— Что случилось?
Рэймидж поспешно пересек каюту и возле кушетки на колени, взяв девушку за руку.
— Мой кузен приходил проведать меня.
— Ну и…
— Он замышляет зло
— Я знаю, но это пустяки, ничего у него не выйдет.
— Нет, это molto serioso. Лорд Пробус думает также.
— Откуда вам это известно. Он сам сказал?
— Меня беспокоит то, что он не сказал. Кузен настоял, чтобы лорд Пробус пришел ко мне вместе с ним и задавал много, много вопросов.
— Пробус или кузен?
— Кузен.
— И о чем?
— О той ночи на берегу у Торре Бураначчо.
— Ну, об этом нечего беспокоиться: просто расскажите все как было.
— Но что мне известно? — всхлипнула она. — Он утверждает, что вы осознанно бросили нашего кузена Питти, называет вас трусом, говорит, — девушка не смогла сдержать рыданий, и, не в силах продолжать по-английски, перешла на итальянский, — говорит, что ваш отец был обвинен в трусости…
«Нашего кузена, — с горечью подумал Рэймидж, — кровные узы, отдаленное родство. Впрочем нет, даже не отдаленное — оба они ее кузены, но это, по-видимому, не препятствовало ей допускать легкий флирт по отношению к нему».
— Пизано совершенно прав: мой отец признан виновным в трусости.
— O, Madonna aiutame! — зарыдала она. — Что мне делать?
Ее мучения были одновременно и физическими и душевными, и Рэймидж подумал вдруг, что для нее это, возможно, не просто флирт. Но как бы то ни было, в их недолгих отношениях наступил кризис. Он почувствовал, что раздваивается: одна его часть склонилась перед рыдающей девушкой, другая нашептывала внутри: «Если она все еще сомневается в тебе, если допускает, что ты мог бросить Питти, то лучше тебе оставить ее…Неужели ей может прийти в голову такая мысль после всех опасностей, которые он перенес, чтобы попасть в Капальбио?». Его хладнокровное «второе я» не переставало внимательно наблюдать за ней, когда он тихо спросил:
— Я уже говорил, что ваш кузен был мертв. Почему вы до сих пор думаете, что я бросил его там раненым?
Она не отрывала глаз от покрывала. Заметив, что ее правая рука, несмотря на рану в плече, рассеянно теребит ткань, он осознал, что по-прежнему сжимает, правильнее даже сказать, стискивает ее левую ладонь. Рэймидж разжал пальцы.
— Я не думаю, что вы бросили его раненым! Я вообще ничего не думаю! Не осмеливаюсь! Что мне остается думать: вы говорите, что Питти был мертв, а кузен утверждает, что когда мы были в шлюпке, он слышал, как тот звал на помощь.
— А Пизано не говорит, откуда ему известно, что его кузен был жив? Он вернулся назад и проверил? Если так, то почему сам не помог ему?
— Как он мог вернуться? Французы схватили бы и его тоже. Да и в любом случае, это не его обязанность: именно вы
Рэймидж поднялся. Однажды ему уже приходилось слышать эти слова: опять между ними вырос барьер из разных жизненных принципов и извращенной логики. Он мог понять, как трудно ей выбирать, кому верить: ему или Пизано. Но никак не мог понять, почему Пизано должен быть освобожден от обязанности помогать своему кузену.
Даже сейчас, глядя на нее, он видел перед собой членов военного трибунала. Если даже эта девушка, которая, очевидно, испытывает к нему определенную симпатию, не уверена, говорит ли он правду, то каковы шансы убедить Годдарда и компанию? Каковы его шансы, принимая во внимание факт сдачи «Сибиллы», тут же отягченный обвинениями Пизано? У него не было свидетелей, которые могли бы подтвердить его показания: он был единственным, кто видел тот труп без лица. На стороне Пизано, как истца, были все преимущества: суд обязан будет поверить слову итальянца. Помимо прочего, он принадлежал к людям, которых сочли настолько важными персонами, чтобы послать им на выручку фрегат.
Джанна смотрела на него снизу вверх. Ее темно-карие глаза, такие сияющие пару часов назад, а теперь такие грустные и растерянные, были словно два окна, сквозь которые видны были мучения, терзающие ее душу. Она сцепила руки (сколько, должно быть, боли доставляла ей при этом раненое плечо) в мольбе с красноречивостью, доступной только итальянкам.
— Мадам, — произнес чужой, не знакомый ему голос, исходивший тем не менее из его уст, — через несколько часов мы придем в Бастию. День или два спустя трибунал решит, исполнил ли я свой долг, и если нет, приговорит меня к наказанию.
— Но Нико! Я не хочу, чтобы тебя наказывали.
— Вижу, вы не сомневаетесь в решении суда.
— Нет! Я не это имела в виду. Вы толкуете мои слова превратно! О, Dio Mio! Послушай, Нико, ты стоишь здесь, но сам находишься за сто миль отсюда. Неужели у тебя нет сердца? Или ты превратился в болвана, набитого этой ужасной английской кашей?
Тело ее забилось в рыданиях, она обхватила левой рукой больное плечо, чтобы хоть немного облегчить боль. А он не в силах был ничего поделать: безжалостный чужак продолжал руководить им.
— Нико… Я хочу верить тебе.
— Но почему тогда не веришь? — резко спросил он. — Я тебе отвечу: если ты поверишь мне, то тем самым согласишься, что Пизано — трус. Остальные могут думать иначе, но это не имеет значения. Вы никак не поймете, что от Пизано никто не ждал его возвращения — это наша работа, мы ведь моряки. Но Пизано делает все это без всякой надобности — только чтобы сохранить bella figura. Мы пришли, чтобы спасти вас. Та же пуля могла оборвать жизнь американского матроса — например, Джексона, или пэра королевства — мою. И все же мы пришли, чтобы помочь вам всем. Смерть, как известно, великий уравнитель, — хмыкнул он. — Для трибунала не имеет значения, отправит он на виселицу простого матроса или лейтенанта, даже если тот является лордом.