Лгунья
Шрифт:
Потом пришла медсестра и сказала, что я могу ненадолго зайти в комнату дяди Ксавье.
— День будет жарким, – приветливо сказала она. Я чувствовала запах ее духов. Свежий запах чистой кожи.
Тянулись часы. Мы сидели и ждали – ждали неизвестно чего. Сидели то в комнате с пластиковыми стульями, то с дядей Ксавье. Приехали Франсуаза с Селестой. Увели tante Матильду попить кофе. Это я настояла. Мне хотелось ненадолго остаться с дядей Ксавье наедине. Говорили, что он все еще без сознания, но я не очень-то понимала, что это значит. Взяла его за руку: она была квадратная, грубая, в царапинах. Я ее целовала. Не могла остановиться. Перецеловала каждый палец, один за другим, каждый ноготь, каждую складку, и между пальцами целовала. Каким-то образом мои волосы, мои слезы, губы настолько слились с его руками, что я
В эти минуты где-то на задворках моего сознания вялый, безгранично холодный и испуганный человечек, который там до сих пор обитал – и который навсегда останется там жить, потому что так сильно человек измениться не может, – с некоторым удивлением подумал, что, возможно, я все-таки знала о любви больше, чем мне казалось. Я дотронулась до щеки дяди Ксавье. На ней появилась щетина, надо бы побрить. Я поцеловала эту колючую щеку. Я хотела забраться к нему в кровать и обнять, хотела согреть его. Вернуть ему энергию. Но застеснялась: вдруг войдет сестра или tante Матильда и обнаружит меня. И я осталась наполовину сидеть, наполовину лежать, прижавшись щекой к его щеке, умоляя его не уходить. Прислушивалась к его дыханию и думала, что это был единственный человек, которого я по–настоящему любила. Он ничего от меня не требовал, ничего не навязывал. Я нравилась ему такой, какая я есть. Я любила его за то, что он безоговорочно позволял мне быть собой. Я подумала обо всех остальных: о моем отце, который прожил достаточно, чтобы оставить после себя неприятное чувство своего превосходства; об отце приемном, который был хорошим человеком и делал намного больше того, что требовал от него долг, но который, совершенно не по своей вине, всегда был только отцом и потому (не без резона) был уверен, что я должна отвечать ему дочерней привязанностью; о Тони, не имевшем не малейшего понятия, на ком он женился, в основном, наверное, потому, что я не позволяла ему этого узнать. Да разве я могла ему это позволить? Даже Гастон, которого я бесстыдно использовала в своих интересах, видел во мне воплощение его собственных тайных фантазий, точно так же, как и для меня он был воплощением моих. Но Ксавье полюбил меня с первого же взгляда, даже со всеми моими шрамами на лице и моим новоприобретенным острым язычком, и продолжал любить без усилий, обид и скрытых видов на меня, и с этим я никогда ничего не смогу поделать.
— Если тебе станет лучше… – шептала я ему в ухо. Я хотела заключить с ним сделку. Приманить его каким-то невероятным подарком, предложить взятку, чтобы он не умирал. Но я ничего не могла ему дать. Даже если он поправится, ничего не изменится. Мы разминулись друг с другом, я и он. – Ох, дядя Ксавье, – шепнула я ему прямо в губы.
В коридоре послышались шаги. Я поспешно выпрямилась на стуле. Если они и были удивлены, обнаружив его щеки влажными от слез, а запыленные, с въевшейся копотью пальцы чистыми, если и заметили, как спутались мои волосы, как горят мои щеки, то ничего не сказали.
Позже Франсуаза и Селеста уехали – из-за детей. Я отказалась. День тянулся медленно.
— Ты должна что-нибудь поесть, – сказала tante Матильда.
Я забыла о еде. Во рту было гадко, а желудок то и дело пронзала резкая боль, но я считала, что это от горя, а не от голода. Я пошла, купила сэндвич и скормила его птицам. Ни куска не смогла проглотить.
Когда же вернулась в комнату с репродукцией Дега, там было полно народу. Люди окружили кровать. Я так испугалась, думала, сердце выскочит из груди. На меня никто не обратил внимания. Сестра тронула tante Матильду за плечо. Нас попросили на минуту выйти. Хотели проявить тактичность, отключая его от аппаратов
По замкнутому, отчаявшемуся лицу tante Матильды я поняла, что все кончено: он умер. Я подумала: не плачь, не плачь. Стоит только начать – и ты никогда не сможешь остановиться. Но сквозь слезы я даже не видела, куда иду, где дверь, и наткнулась на стену.
— Только поглядите на это нелепое создание, – слышала я его голос. Я слышала, как он фыркает от гордости за очередное проявление моей невероятной оригинальности (которую все остальные называли неуклюжестью). – Да, вот это самое создание, оно уверено, что может проходить сквозь стены.
Ох, дядя Ксавье, где ты?
Позже, днем, мы в молчании ехали в Ружеарк, я и tante Матильда. Она сидела, глядя прямо перед собой, и лицо ее было совершенно непроницаемым. Я вела машину.
Я боялась возвращения. Не знала, как вынесу пустоту Ружеарка, Ружеарка без дяди Ксавье, но едва мы въехали в ворота, навалилась такая тьма–тьмущая дел, что просто не было времени исследовать, где проходит граница боли. Нужно было доить коз. Решать какие-то бытовые, повседневные вопросы, связанные с фермой. Teinte Матильда постоянно говорила по телефону. Она вцепилась в него, как в спасательный круг, и разговаривала резким, монотонным голосом. Предстояло известить власти, людей, обо всем договориться. Она постоянно обращалась ко мне за консультацией. Мне стало неловко.
— Вам следует спросить об этом Франсуазу. Или Селесту, – сказала я.
Она взглянула на меня растерянно и смущенно и провела карандашом по волосам.
— Да, разумеется, – сказала она. – Спрошу.
Мне нестерпимо хотелось с ней поговорить, понять, на каком я свете, но никак не удавалось выбрать под ходящий момент. Она не слезала с телефона, и мне пришлось самой тащиться на маслобойню и принимать множество непрофессиональных и, возможно, ошибочных решений просто потому, что решения должны быть приняты, а все, казалось, считали меня единственным человеком, который мог это сделать. Все шло по заведенному порядку. Время, как и положено, бежало вперед. Били часы. Солнце катилось по небу с востока на запад. Когда начало темнеть, Франсуаза приготовила поесть, и мы сели за стол. Я заплакала. Меня добил пустой стул. Слезы капали мне в ложку. Дети смотрели на меня испуганно и озадаченно.
Мы помыли посуду. Мне хотелось, чтобы Франсуаза и Селеста поднялись наверх, хотелось остаться вдвоем с tante Матильдой, но, когда посуда была перемыта, все вернулись за стол и молча сидели в унынии и отчаянии.
— Пойду, наверное, спать, – сказала я.
План мой был таков: дождаться, пока tante Матильда поднимется к себе, потом зайти к ней в комнату и поговорить по душам, без всяких недоговоренностей, но он совершенно не сработал, мой план. Помню, как я села на кровать и скинула обувь, и все. Следующее, что я помню, – это сильный рывок: я вздрогнула в темноте, проснувшись от страха, вся в поту. Боль была такой невыносимой, что я не знала, как стерпеть ее. Хотелось выть в голос. Рвать на себе одежду, визжать, излить всю свою ярость от этой непостижимой и безвозвратной потери. Как он посмел не быть здесь? Как посмел не быть? С этим невозможно смириться.
Я спустилась вниз. Если двигаться, думала я, боль утихнет. Может, с помощью движения можно ее обмануть. Глаза мои заплыли, превратились в узенькие щелочки. В кухне горел свет.
— Не спится, – извиняясь, пробормотала я. Tante Матильда подняла голову. Неприбранные седые волосы падали на плечи. Мне было стыдно за то, что я стала свидетелем пугающей беззащитности этих ее распущенных волос. – Отвара? – спросила она. Я покачала головой.
Она включила маленькую настольную лампу. Мы сидели по разные стороны стола, в круге света, отделенные этим кругом от остального пространства. На лице ее были видны следы слез – еще одно проявление пугающей беззащитности.
— Что ты теперь будешь делать? – спросила она.
— Об этом я и хотела с вами поговорить.
— Мне удалось связаться с Гастоном, – сказала она. – Он прилетит к похоронам. – Она высморкалась. – Прежде чем принять какое-то решение, Мари–Кристин…
— Перестаньте называть меня Мари–Кристин, – оборвала я ее.
– … прежде чем скажешь что-нибудь еще, – продолжала она, носовой платок немного приглушал ее голос, – думаю, тебе следует принять во внимание один факт.
Я ждала. Она спрятала платок.