Лисавета Иванна велела кланяться
Шрифт:
— Ага! Вот если хорошо, так хорошо! — вдруг воскликнул Терентьич.
Егор с опаской посмотрел на него. Терентьич ткнул пальцем в мелко исписанную страницу и объяснил:
— Тут сказано, что ты, голубчик, вчера с извозчика сдачи не взял. Вот это правильно, вот это по—станичному!
Егор молчал, смотрел чуть в сторону, пытался вспомнить того пса — не получалось. Ну а старшой еще немного полистал бумаги и сказал:
— А ваш Патрикин… Он… Шестнадцатого августа в приватной беседе с хорунжим Соповым сказал, будто колесный ход намного хуже винтового и, стало быть, машинный флот
Егор вздохнул. Старшой молчал, молчал… потом опять заговорил:
— И ладно б звания, мы ж не за звания берем, а за дела. Так вот, слыхал, небось, про юнкерское возмущение? Ну, то, которое аккурат под Вторую годовщину подпало? Так то они, Патрикин и Зарубов, тогда тех барчуков и вывели. И что на это скажешь, а?
Егор смешался и ответил наобум:
— Т—так может, это просто так, однофамильцы?
— Голубчик! — погрозил пальцем Терентьич. — Просто так бывает только… Ну, да разберемся! А у тебя все чисто. Происхождение, родня. А дядя вообще! Дважды представлен к «Удали». Только вот… Двенадцатого октября ты и Патрикин… Помнишь?
— Что?
— Ну… в классе вы остались. Двое. О чем он тогда говорил? И в декабре. Четвертого. Тоже забыл?
Егор в волнении схватил себя за ворот, покраснел, сказал, теряясь:
— М—мало ли! Я староста, а он наставник полусотни…
— Значит, забыл, — усмехнулся Терентьич. — Ну хорошо, голубчик, хорошо. А мы… все помним, примечаем. И вот еще один вопрос. У вас каморка там, под лестницей. В каморке у стены буфет. Что будет, если дверцу отворить и внутрь заглянуть?
Егор почувствовал, что задыхается. Ну, добрались. Узнали. Только как?
— Молчишь, голубчик?
— Я… припоминаю.
— Припоминай, я не спешу.
Егор закрыл глаза… Июнь. Прихожая… И военфельдшер Рукин — пьяный, как всегда.
— Старуха! — рыкнул он. — Где чай? Чай, говорю!
Старуха не отозвалась. Тогда Рукин, шатаясь, подошел к двери у лестницы, толкнул — дверь отошла…
И они увидели, как старуха, стоя на коленях у буфета, шептала что—то и крестилась. Верхняя дверца буфета была распахнута, и на ее внутренней стороне поблескивал маленький, меньше ладони, образок.
— Т… ты что это?! С ума сошла? — не понял пьяный Рукин. — Что ты делаешь?
Егор метнулся к Рукину, схватил его за плечи, оттащил и стал, сбиваясь, торопливо уговаривать:
— Иван! Да брось ты этот чай! Давай поднимемся ко мне, возьмем по сороковке. Ну!
Рукин обмяк и согласился. Наутро, как тогда думал Егор, Рукин все позабыл. И так оно как будто бы и было. Ну а старуха…
На третий день после того, глядя в окно, сказала тихо:
— Не донес. А почему?
Егор пожал плечами, не ответил. Поднялся к себе в комнату, лег и, закрыв глаза, увидел маменьку — красивая она была, голубоглазая… и крестик на груди. А больше он о ней ничего и не помнил. А про отца… Отец погиб, когда Егор еще и не родился: отец ушел подъесаулом в зимний поиск и, как потом было отмечено в реляции, «остался сзади». Тогда «остались» восемь тысяч. А сколько их всего «осталось» с Той Поры?
— Ну как, голубчик, все припомнил? — насмешливо спросил Терентьич.
— Так вы, — глухо сказал Егор, — я думаю, и сами…
— Да, — согласился Терентьич. — Мы знаем. Но, врать не буду, не все. Вот даже здесь: ты ж не старуху тогда пожалел, а ты… — И вдруг он резко встал, уперся брюхом в стол и громко, злобно продолжал: — Ну! Отвечай! Кого?! Откуда у тебя такая склонность к суевериям?!
Егор долго молчал, а потом едва слышно ответил:
— Я… сейчас не могу этого сказать. Мне… тяжело. Я лучше напишу. И принесу. Сегодня же.
Терентьич пристально прищурился… сел, помолчал… а после все же разрешил:
— Ладно, иди. Но если что… из—под земли достанем.
Егор пошел к двери. Терентьич, брякнув в колокольчик, вызвал:
— Следующий!
Глава третья. Э…гэп!
Придя домой, Егор нашел среди газет записку от старухи, прочел ее, порвал и сжег, поспешно переоделся в вольное, взял пистолет, проверил, хорошо ли он заряжен, и положил в карман, а после выбежал на улицу — и сразу затерялся в праздничной толпе. Двенадцать с четвертью, ломбард, двенадцать с четвертью, ломбард…
— Ма—а—рожин! Ма—а—рожин! А вот леденцы! — кричал разносчик сладостей. — Ма—а—рожин!
Толпа: купчихи, подгулявшие мастеровые, мальчишки в форменных ремесленных шинелях, крестьяне из окрестных деревень… И снова крик:
— Ерш! Крепкий ерш! Пей, атаман! Хлебнешь, не устоишь!
И всюду семиколоры — на крышах, в окнах, на столбах и просто на веревках через улицу. Так и портреты Самого — он на коне, он возле пушки, он в семье… И там и сям в толпе — шинели ратников столичной стражи. Толпа. Толпа. Толпа. Кухмистерская, блинная, «копченые сиги», квасная, бакалейная, «здесь простокваша»…
А вот и ломбард. Часы над его дверью показывали ровно четверть первого. Егор остановился… и почувствовал, как кто—то осторожно взял его под локоть. Он резко вырвался…
И прошептал, смущаясь:
— Извините.
— Пустое, — с улыбкой сказала старуха.? Пойдем.
Они прошли в толпе до перекрестка и, обогнув трактир, свернули в тихий переулок.
— Взял? — тихо спросила старуха.
Егор кивнул.
— И хорошо. Давно бы так… Эй, желтоглазый!
Проезжавший мимо извозчик лихо осадил лошадь и важно спросил:
— Вам куда?
— На Поварскую, — приказала старуха, — и дальше, к прудам.
— Накладно будет.
— Мы не постоим.
— Тогда с великим удовольствием! — ощерился извозчик и с форсом подобрал вожжи.
Егор недоверчиво посмотрел на извозчика — ведь вот так же вчера…
— Не бойся, — шепнула старуха, — он свой.
Егор подал старухе руку, и они опустились в просторные сани.
— Э… гэп! — вскричал извозчик, щелкая вожжами.
Пегий рысак злобно оскалился и побежал. Слева мелькали корпуса мануфактур, справа — доходные дома, потом пошел пустырь — как справа, так и слева. Снег, снег кругом. Старуха поплотнее запахнулась в потертую беличью шубу и заговорила — тихо, с легкой грустью: