Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
Шрифт:
Ковшов мимолетно глянул на хозяйку и увидел, что лицо у нее совсем как у девчонки — испуганно-восторженное. На мгновение ее лицо и лицо мальчика стали схожими. Странно, но это было так. И ему захотелось по-родному прижать ее к себе, как Максима.
Порыв был мгновенным, как вспышка. И его некогда было осознать, потому что из кабины появился второй человек, призрачный, напоминающий водолаза.
Две смутные фигуры двигались по Луне медленно, их тяжелые «утюги» на ногах погружались не то в лунную пыль, не то в мелкую гальку. Они оставляли глубокие следы. Вот оба склонились, стали над чем-то
— Что-то устанавливают, — предположил Ковшов. — Наверное, научные приборы… Они должны там оставить медали памяти погибших космонавтов: Гагарина, Комарова и троих американцев. Не просто сдается вселенная…
Люди на Луне передвигались какими-то короткими толчками, порой казалось, что они бегают. Все было дрожащее, смутное, загадочное, действительно из иного мира…
И тут оборвалось это таинственное видение, экран вспыхнул, появилось резко очерченное лицо диктора.
— Вот мы и увидели первых людей на Луне, — задумчиво и вместе весело заговорил Ковшов. — Вечность, вселенная… Да-а… Люди всегда завидовали птицам. Все мы в детстве летаем во сне.
— Ага! Я в детстве часто летала, — подтвердила хозяйка.
Ковшов опять бросил на нее стремительный, изучающе-ласковый взгляд.
— В древних легендах человек добирался до Луны на лебедях, — сказал он. — А Лукиан из Самосаты рассказывает, что Икароменипп прикрепил к одному плечу крыло королевского грифа, а к другому — орла и полетел на Луну. Это было восемнадцать веков назад. Но эти восемнадцать веков ничто рядом с последними годами. Восемьдесят лет прошло, как Можайский впервые поднялся в воздух, и всего лишь восемь лет, как человек впервые взвился в космос. Я говорю о Гагарине… Этот мост на Луну возводили и наши руки. Американцы сейчас летели по траектории, которую вычислил инженер Кондратюк. Не слыхали о таком мечтателе? Он жил у нас, в Новосибирске. Там у вокзала есть маленький бревенчатый домишко. В нем Кондратюк и делал свои расчеты. Без них на Луну не прилететь бы. Так что лунный полет начался еще в тридцатых годах в сибирской избе…
Ковшов любил читать, и голова его была полна разными любопытными сведениями. Хозяйка слушала его с почтением и откровенным интересом. Вообще Ковшов подметил, что ее лицо живо отражало все ее чувства. Максиму, должно быть, надоели их рассуждения, и он, стуча пятками, убежал в сад…
Ковшов выключил телевизор и пригласил хозяйку:
— Пойдемте ко мне на веранду. Там все-таки прохладнее.
— Вы идите, я сейчас, — обрадовалась она.
Ковшов вышел на веранду. Уже темнело. Он включил лампочку, вокруг нее сразу же закружились, заметались серые бархатные бабочки. Прислушался к голосу Максима в глубине сада. Тот играл с какой-то девочкой.
Ковшов сел к круглому столу, накрытому зеленой скатертью-сеткой, и задумался. Ему показалось, что он очень хорошо и давно знает хозяйку, но словами не смог бы сейчас рассказать о ней. Он понял ее как-то сердцем. А вот в какой момент это произошло, не мог вспомнить. Что-то виделось в ней удивительно знакомое и даже дорогое, но связанное с чем-то очень печальным. «А впрочем, чего это я фантазирую? Я ведь знаю ее всего лишь два дня», — подумал он, стараясь заглушить зарождавшуюся в сердце смутную тревогу.
На веранду вышла
Она поставила блюдо посреди стола и села напротив Ковшова.
Облокотившись одной рукой на стол и подперев щеку большим кулаком, он молча, слегка улыбаясь, откровенно разглядывал ее лицо. Ему и в голову не приходило, что это неприлично, что это ей может быть неприятно. Ковшову нравилось в ней необычное и вместе с тем какое-то естественное сочетание женской зрелости и спокойной юной доверчивости.
— Мне почему-то кажется, что я вас когда-то встречал, — нарушил он молчание; его бас прозвучал тихо, мягко и недоуменно. А на лице хозяйки мгновенно отразились смущение и недоумение. — Какое же все-таки волшебство человеческий разум и человеческое сердце. Вот оно что-то знает о вас. Мы с вами говорим, думаем, понимаем друг друга. Непостижимое чудо — разум.
Хозяйка слушала, не спуская с него глаз, чуть-чуть приоткрыв свежие губы, и на ее лице тенями скользили то изумление, то задумчивость. Сами не понимая того, они сидели друг против друга с открытыми сердцами.
— А вон на берегу — скала, — продолжал Ковшов. — Несокрушимая громадина… Ну что мы по сравнению с ней? Слабые-слабые, крошечные временные птахи. Но мы мыслим! И эта громадина перед разумом даже не птаха. А — ничто.
— Я бы и придумать не смогла таких слов. Птахи? Временные? — Она засмеялась.
— А вам и не нужно ничего придумывать, Анаида. — Ковшов тоже засмеялся. — У каждого свои слова… Анаид! Если я не ошибаюсь, у армян это богиня мудрости и красоты?
— Спасибо вам, дорогой, — с легким акцентом негромко поблагодарила она.
— За что? — ласково, как ребенка, спросил он.
— Так… Так просто. — Губы ее вдруг задрожали, она поднялась и быстро ушла к себе.
Ковшов не успел понять, что с ней произошло, не успел, потому что движения ее фигуры, ее рук, когда она уходила, внезапно оживили в памяти его жену. Его жену напоминает эта женщина! Разум понял это не сразу, а сначала поняло сердце. Та же искренность, непосредственность, душевная открытость и необъяснимые перемены в настроении. Только та была по-русски светловолосая, светлоглазая, плавная, а эта по-южному порывистая, опаленная солнцем, черноволосая.
Взволнованный Ковшов поднялся из-за стола и хотел было последовать за хозяйкой, но тут в саду заплакал ребенок, и Ковшов поспешил на этот плач. В густой темноте по лицу хлопали ветки, под ногами трещал ракушечник, которым была посыпана тропка.
Он нашел Максима у белой клумбы. Внук поднимал с земли упавшую девочку. Ковшов успокоил ее, отряхнул платьице и вместе с Максимом увел в комнату, которую снимали ее родители.
Вернувшись к себе на веранду, дед только хмыкнул, увидев совершенно чумазого Максима. На его тонкой шее — глубокая ложбинка, лопатки выдаются. На грязноватой коленке — короста, на пятке — прилипший вар, на спине с резко выступившим позвоночником — свежая царапина.