Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
Шрифт:
Дождик стих. И море, и небо, и земля слились в единый мрак и молчали. Ковшов посмотрел на мальчугана, у которого ноги высунулись из-под одеяла, и ушел в комнату хозяйки.
Она дремала. Ночник — лампочка, вкрученная в маленький ботинок футболиста и накрытая голубой половинкой мяча, — мягко освещал ее. Когда Ковшов тихонько сел на стул у кровати, она очнулась.
— Еще не спишь? — прошептала хозяйка.
Разглядывая женщину с умудренной ласковостью, он осторожно и нежно погладил ее рассыпанные по подушке пушистые волосы. А она вдруг почему-то тихонько заплакала.
— Ты, Серго, удивительный мужчина. Я такого не встречала. Да и какие у меня были мужчины!.. Почему ты печален, Серго? Ты улыбаешься, а я слышу печаль в твоем сердце. Не уезжай, Серго! И мальчика с собою оставь. Как я его люблю! Ты сильный, у тебя теплая душа.
А он все перебирал прядки ее волос, перебирал как-то уважительно. И вдруг в этом уважении и даже почтительности она почуяла что-то пронзительно прощальное. Она порывисто, испуганно схватила его руку, точно он должен был куда-то исчезнуть, и стала тревожно допытываться:
— Что ты, что ты? Что с тобой? А? Что? Серго!
— Слушай, если со мной что случится, если только… Мне что-то в последнее время… Неважно я себя иногда чувствую. А ведь со мной Максим — вот в чем дело. Улететь я могу только через три дня. Так билет куплен… Если что — позаботься о малыше и дай телеграмму родителям. Адрес в бумажнике. Там и деньги…
— Что ты, сумасшедший! Молчи!
…Он приказывал своему сердцу все более властно. Внутри его что-то напряглось. Он как бы вздыбил скакуна и крепко держал его эти последние дни.
Дочка с мужем уже приехали с Сахалина, и Ковшов дал им телеграмму о вылете. Максим заявил, что «телеграмма — это малоразговорное письмо». Хозяйка проводила их в Адлер на аэродром как своих родных. Она плакала, целуя Максима.
— Расти, мое золотко, будь как дедушка, — шептала она, — слушайся его, береги… А это тебе подарочки, вспоминай тетушку Анаиду, — и она подала мальчику корзину, обвязанную сверху чистой тряпицей.
Потом она, вытирая мокрое лицо синим платком, принялась заклинать Ковшова:
— Я жду вас на следующее лето! Я жду! Ваша веранда будет свободна. Я жду. Весь дом для вас будет свободен. Я жду!
— Мы приедем! — кричал Максим, забираясь в красный сквозной вагончик. — Ведь мы приедем, деда?
Но Ковшов не слышал его: он молча смотрел на хозяйку, а она на него, пока цветные, игрушечно-маленькие вагончики катились к огромному самолету, широко распростершему крылья…
Когда самолет ушел в заоблачную высь, Ковшов совсем по-молодому затосковал о хозяйке. Он долго смотрел на корзину, завязанную ее руками. Максим прилип к иллюминатору, завороженно глядел на белые дымящиеся хребты облаков.
Скоро он свернулся в кресле клубочком и заснул. Ковшов укутал его пиджаком, направил на себя сильную холодную струю, бившую сверху в трубочку-вентилятор. Посмотрел на часы. Лететь нужно было семь часов…
Мчались над облаками. Здесь еще было светло, хоть солнце и бросало свой меркнувший свет уже с той стороны земного шара. Ковшов и мальчонка летели от рыжих хребтов заката навстречу тьме. Там, у них в Сибири, уже было темно, а
— Ну вот, Максим, мы и дома, — разбудил Ковшов мальчонку.
На земле их встретила ночь. Но в прорыве между облаками Ковшов еще видел оставленный им зеленоватый нездешний свет, идущий поверху с той стороны земного шара…
Дочь и зять встретили их шумно, весело.
— Получайте своего сына, — облегченно проговорил Ковшов, целуя дочь в белокурую голову.
Она была в алых вельветовых брюках, в ослепительно белой кружевной блузке, дымила сигаретой и совсем не походила на мать, имеющую ребенка.
Поджарый, загорелый зять в синих потертых джинсах, сверкающих «молниями» на карманах, подхватил Максимку, поднял его высоко.
— Мы с дедой путешественники! — закричал Максим.
Мать, смеясь, поцеловала его сбитые коленки.
— Да ты все такой же тощий, — она щупала его ребрышки.
Максим дергался от щекотки, хохотал.
Почти весь из стекла, аэровокзал кишел людьми. За низенькой загородкой ползла резиновая дорожка, тащила чемоданы прилетевших. Ковшов выловил свой чемодан и рюкзак с яблоками и грушами.
После кавказского пылкого солнца и влажной духоты сибирский свежий воздух, чуть пахнущий осенью, был вкусен и приятен. Выйдя на площадь, Ковшов глубоко вздохнул: многодневное внутреннее напряжение исчезло, и он почувствовал себя слабым и старым.
Когда подошли к такси возле скверика, Ковшов вдруг подтолкнул Максима к матери, торопливо сказав:
— Возьми мальчика, возьми… — и уронил хозяйкину корзину. Тряпица с нее слетела, и по земле покатились яблоки. Он сделал три больших шага к кустам, резко повернулся к внуку, выбросил руки вперед, точно призывая к себе малыша, и вдруг раскинул их в стороны и грянулся спиной на затрещавшие кусты, как рухнувший кедр, от удара которого земной шар слегка колыхнулся.
Ковшов еще успел услыхать из страшной дали еле уловимый крик Максима:
— Деда! Деда!!!
Но он уже не мог прийти на его зов.
Сентиментальный день директора
Каждый входит в кабинет директора по-своему. И по тому, как он входит, можно определить характер человека…
Приемная большая, светлая. Ее пересекает синяя ковровая дорожка. Она тянется к дверям директора завода. Дверь обшита искусственной коричневой кожей. Под нее, должно быть, натолкана вата: широкие шляпки медных гвоздей утонули в ямках, и вся дверь усеяна мягкими выпуклостями.