Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
Шрифт:
— Ну, друг, ты совсем избегался, — проворчал Ковшов. — Идем-ка мыться.
Оттерев песком вар с пятки, он поставил Максима в таз и принялся намыливать его с головы до ног. Деду это доставляло наслаждение. Когда он обливал внука холодной водой, Максим радостно вопил. Вытерев его, Ковшов взял мальчишку на руки и понес на веранду. Укутанный в полотенце, влажный, прохладный Максим уткнулся ему в шею сырыми взрыхленными волосами и, переполненный горячей нежностью, как это бывало с ним всегда перед сном, проговорил уже слабым, дремотным голосом:
— Ах ты, деда мой, деда!..
За
Тихо вошла хозяйка, спросила:
— Может быть, мальчику молока… — и не договорила, увидев, что ребенок уже спит.
Ковшов, весь светящийся радостью, отрицательно замотал головой и пошел ей навстречу…
Вышел он из комнаты хозяйки поздно. Под яркой луной лежала грузная черная туча, которую то и дело пропарывали молнии. Море внизу зловеще притихло. Перед грозой сильнее пахли цветы. Малыш, свернувшись калачиком, спал сладчайшим сном. Он лежал голый, коричневый, перепоясанный белой полосой — тело под трусиками не загорело. Ковшов легонько пошлепал внука по заду и, подняв с пола одеяло, накрыл его.
С наслаждением зевнув, сладко потянулся, огромный, красивый, и тут будто кто-то всадил в сердце иглу. В глазах потемнело. Одну ручищу он притиснул к груди, а другую вытянул вперед и, шатаясь, двинулся, как слепой, пока не нащупал плетеное кресло. И снова вонзилась в сердце игла. Ковшов осторожно, медленно опустился в кресло. Он сидел скорчившись и властным шепотом кому-то приказывал:
— Нельзя. У моря нельзя. Со мной малыш. Нельзя! Погоди!
У хозяйки могли быть какие-нибудь таблетки, но Ковшов боялся пошевелиться. Он замер, прислушиваясь к сердцу.
— Я тебе, подлое! Насос ты и есть насос. Ну и качай! Выбрало время. Ты понимаешь: со мной малыш. Он от дома за тысячи километров. Мне на тебя и на себя плевать. Все дело в малыше. Привезу его домой, тогда и можешь дурить, будь ты проклято.
Ковшов откинулся на спинку затрещавшего кресла и замер с закрытыми глазами…
Немало осталось за спиной инженера построенных мостов, и жизнь его распадалась на части, которые носили названия то тихих, то бурных рек. «Это было… Я строил тогда мост через Томь… Помню, мы тогда строили мост через Обь… А это…»
И вот теперь, когда все его мосты были отданы людям, у него остался только один мост, и он был не за спиной, а впереди, и не Ковшов его строил, а время возводило. Минуешь его и уйдешь неведомо куда. И этот мост один для всех на земном шаре. И Ковшов сегодня почувствовал его зыбкий настил. Тревога, нехорошее предчувствие охватили его.
В глубокой тьме зашумел дождь, над взволновавшимся морем сильнее заполыхали молнии. Ковшов открыл глаза. Зеленая лохматая стена вьющегося винограда заткала веранду так, что посередине ее остался просвет, словно не до конца сдвинули две половинки занавеса. В этот просвет шлепались на перила крупные частые капли. Там, за небольшим садом, бушевали, освещенные снизу фонарем, высоченные эвкалипты. По черным проводам катились и катились сияющие капли. Они догоняли друг друга, сливались и гасли — падали. По асфальтовой
Внезапно из темноты и дождя, словно брошенный кем-то, вылетел комочек мокрых перьев и шлепнулся на раскладушку к Максиму. Ковшов пригляделся и увидел птаху, похожую на горихвостку. Она совсем намокла, перышки ее слиплись. Наверное, ночь и ливень застали ее на дереве, вот она и бросилась на свет… Ковшов шевельнулся, кресло захрустело, затрещало. Птаха испуганно метнулась на пол, скрылась под раскладушкой, оставив на простыне мокрое пятно.
— Не бойся, птаха, — проворчал Ковшов, — сохни там, спи. Максим — сверху, ты — внизу.
Сердце, как будто послушное приказу, успокоилось. Захотелось вина. Вернее, захотелось хоть ненадолго ощутить в себе проблески молодости, ну, если не молодости, то свежести чувств, светлой радости. Он знал, что вино не стоит сейчас пить, но все-таки не мог удержаться, надеясь на русское «авось». Тем более винцо-то сухое, легонькое.
Поднимаясь с кресла, он уловил тонкий запах хороших духов — это от его черной пижамы пахнуло хозяйкой. Он посмотрел на дверь счастливыми синими глазами.
Налив из бутыли стакан, он сел поближе к перилам, чтобы послушать бунтующее море. «Я никогда не читал книгу, — стал думать он, — книгу о том, как стареет человек и как меняется его восприятие мира, как гаснут его мечты, чувства, как перестает он любить то, что любил прежде, как уходит молодость души и тела».
Ковшов отхлебнул из стакана и с наслаждением закурил. Ему было хорошо. Рядом посапывал Максимка, под раскладушкой прикорнула птаха, шумел дождь, ревело море, за дверью спала на пышной кровати добрая хозяюшка, а он здесь, он еще жив. И у него еще есть эта ночь. Ночь! Это ведь так много. Столько можно передумать и перечувствовать! Как в молодости. Хотя ему все трудней и трудней воскрешать в себе буйные чувства молодости.
Теперь он взирал на жизнь с вершины своих шестидесяти лет и усмехался: все это, молодое, сумасшедшее, казалось ему ненужной суетой, и он был рад, что освободился от всех этих страстей, гроз и молний и теперь в его мире, как в облетевших рощах и на сжатых пажитях, тихо, покойно, свежо и просторно. Воздух хрустально чист, пахнет вянущим листом, и в синеве четко видна каждая веточка. И он усмехается в этой осенней ясности, и копейка для него уже стоит ровно копейку, рубль — только лишь рубль. И женщина для него всего лишь женщина, а не загадочная фея, не сказочная принцесса… Земная, простая женщина для него теперь дороже придуманных фей и принцесс…
Ковшов очнулся от своих мыслей и с удивлением увидел… луну. Оказывается, дождь кончился. Только море еще не успокоилось, ревело.
Отодвинув вино и уже не чувствуя от него радости, а всего лишь усталость и сонливость, он выключил свет и лег.
Утром море еще бушевало, сверкая под солнцем. Долго смотрели на него внук и дед, сидя на парапете. Волны притащили откуда-то большой красный мяч и швыряли его, били о набережную. Иногда он взлетал вверх, точно от удара ногой.