Литератор Писарев
Шрифт:
Как правило, свидания с родственниками дозволялись только тем из заключенных в крепости, кто обнаруживал раскаяние, причем искреннее — то есть раскрывал неизвестные прежде обстоятельства и называл имена. Искренность без откровенности начальствующие лица, от коих зависела судьба арестованных, не ставили в грош, зато откровенность, даже заведомо неискренняя, ценилась высоко; в иных случаях и денег не жалели, выплачивая их с самыми трогательными предосторожностями, как это видно, например, из одной записки министра финансов к министру внутренних дел:
«Погубивший дирижера радикального оркестра завтра, от 9 до 11 веч. может получить у Ф. Т. Ф. 1000 руб., если приготовит заранее расписку от имени матери своей Надежды Николаевны, которая, однако, как вам известно, по поставленному им условию, не должна об этом знать», и т. д.
Упомянутый дирижер — это, понятно, автор «Что делать?», Ф. Т. Ф. — неважно кто, раз он в данном случае исполняет должность кассира; а дело идет, стало быть, о молодом
Чтобы усилить позицию белых, было издано такое постановление:
«1) Обо всех лицах, которые при производстве об них дел Высочайше утвержденною в С.-Петербурге Следственною комиссиею покажут полное раскаяние и готовность способствовать к открытию преступлений, делать особые представления Его Величеству.
2) Равно повергать на Всемилостивейшее воззрение участь и тех раскаявшихся и сознавшихся, о коих дела, по окончании производства в комиссии, переданы к судебному рассмотрению и находятся в настоящее время в Правительствующем Сенате. Причем поставить в обязанность суду: при заключении приговора объяснять отдельно и вкратце, в какой мере означенные лица способствовали к открытию преступлений», и проч.
Однако ни в подследственных, ни в подсудимых эти заманчивые посулы никакого особенного воодушевления не возбудили. Откровенные и так рассказывали все, что знали, и даже гораздо более (некий маркиз де Траверсе, сидевший по подозрению в сношениях с лондонскими пропагандистами, договорился в один прекрасный день до того, что обвинил в распространении прокламаций, а также в тайной переписке с Бакуниным — самого государя императора, и был отправлен в дом умалишенных). Но откровенных объявилось немного, даже меньше, чем упорствующих, нераскаянных, отрицающихся (жило такое словечко) от всех обвинений. А остальные, хоть и признавались, под тяжестью неотразимых улик, в своих очевидных винах и хотя просили прощения, но добровольного и энергического содействия следствию не оказывали.
И потому их не очень-то баловали: ни книг, ни свиданий с родными, да и никаких других льгот и поблажек не полагалось. Мнение августейшего монарха по сему предмету совершенно совпадало с убеждениями бестрепетного коменданта Сорокина: желаешь льготы — заслужи ее.
До сих пор только единожды пришлось им обоим поступиться этой педагогической теорией: преступник застал их врасплох и вынудил позволить ему свидание с женой (правда, в присутствии членов комиссии), на которое не имел ни малейшего права. Но, во-первых, тогда, в феврале, у Костомарова еще ничего не было готово, а Чернышевский сидел уже более полугода, ни в чем не сознаваясь, и никто не знал, о чем его спрашивать, и на какой-то миг почти все усомнились, что удастся вывести его на свежую воду, и вместе с верой в победу утратили бдительность. А во-вторых, кто же мог предположить такое самообладание: девять дней не есть ни крошки — и ничем себя не выдать! Сорокина просто испугала эта холодная решимость, да и государю подобная смерть известного писателя, не уличенного как следует, была бы некстати. Вот и уступили. Но зато это уж был последний раз, что Чернышевский виделся со своей Ольгой Сократовной, и сколько бы он потом ни угрожал: дескать, я не останусь в настоящем моем положении — здоровье жены погибло бы все равно, а в таком случае мне неприятно было бы оставаться где бы то ни было, —
Вот какой порядок соблюдался в крепости. Но Дмитрию Писареву, как уже видел читатель, свидания были разрешены, а вскоре они участились, и к ним добавились разные другие благодеяния. Почему? Разве он поступил в разряд откровенных?
Следственной комиссией вопрос о том, насколько чистосердечны показания Писарева, был решен, как мы уже знаем, не в его пользу. На первых трех допросах он от всего отпирался, не дрогнул даже на очной ставке с Баллодом, хотя тот отлично вспоминал подробности и всем присутствовавшим было совершенно ясно, кто из этих двоих говорит правду, а кто лжет. Это зрелище настолько возмутило следователей, что на следующий допрос Писарева призвали только через месяц, чтобы дать ему возможность получше познакомиться с условиями одиночного заключения. Но и оно вразумило его лишь отчасти, и на этом четвертом допросе членам комиссии далеко не сразу удалось довести его до полного признания вины. Да и было ли оно полным? Писарев подтвердил показания Баллода (в которых и так никто не сомневался), сознался в сочинении преступной статьи, отказался от выраженных в ней мнений, объяснил их вспышкой душевного заболевания и воззвал к милосердию. И это все.
Комиссия состояла из семи человек: генерал Потапов — управляющий Третьим отделением, генерал Анненков — обер-полицеймейстер, генерал-майор Огарев (представитель петербургского генерал-губернатора), генерал-майор Слепцов (от военного министерства), действительный статский советник Турунов (от министра внутренних дел) и обер-прокурор четвертого департамента Сената действительный статский советник Гедда (от министерства юстиции); председательствующий, князь Александр Федорович Голицын, был, ни много ни мало, статс-секретарь и облечен, как говорится, доверием государя. Имелся еще делопроизводитель, некто Волянский, тоже, между прочим, действительный статский, однако он не в счет, тем более что оказался сотрудником нерасторопным, работал с прохладцей, за что и поплатился вскоре удалением от должности.
Поведение Писарева и его ответы не только разочаровали этих господ, но и вызвали единодушное негодование, и по крайней мере двое из членов комиссии прониклись к нему отвращением и ненавистью, которую сохранили надолго и удовлетворили только впоследствии. Все они, за исключением шестидесятишестилетнего председателя, были люди далеко еще не пожилые (большинству под пятьдесят или около того, Потапову не исполнилось и сорока пяти, а Слепцову — и сорока), все честолюбивые, мечтали показать, что достойны высокого назначения, да так оно и было, потому что каждый являлся специалистом в определенной области (и совершенно напрасно Чернышевский обзывал их шалунами и дерзко отзывался о комиссии, будто «этот бестолковый омут совершенно глуп, и иметь с ним дело значит только терять время»). Гедда, например, посвятил себя изучению прокламаций, а Турунов отменно разбирался в отечественной литературе, а Потапов слыл замечательным администратором — в кратчайший срок навел порядок в харьковской губернской полиции, а затем в московской. Анненков тоже знал свое дело, и двое остальных подавали большие надежды.
А между тем все они вместе не могли справиться с ответственнейшим поручением: нити грандиозного заговора, который они взялись раскрыть и который, как они поначалу были убеждены, действительно существовал, — нити рвались под руками, только дотронься, и получалось, вопреки всякому вероятию, что лондонская пропаганда не имеет отношения к петербургским пожарам, а пожары — к прокламациям, а прокламации — к литературе, а литература — к студентам. Кого ни послушаешь из арестованных, даже разговорчивых, — каждый будто бы действовал сам по себе, ну разве что обменялся с одним-двумя товарищами неосторожным словом или последним нумером «Колокола». И если принять всю эту болтовню всерьез, то выходило, что комиссия двигалась по неверному пути и все время арестовывала не тех.
Но Писарев-то уж наверное был тот, тот самый, кто нужен! Разве член комиссии Турунов не помнил наизусть кое-каких пассажей из его «Схоластики» или не был осведомлен о его тесной дружбе с Благосветловым? Разве другой член комиссии, Потапов, не подписывал собственноручно и совсем недавно справку Третьего отделения о неблагонадежных лицах из окружения Чернышевского, где Благосветлов значился под нумером 12 и о нем было сказано: «Из разговоров его в некоторых обществах, а равно из отзывов о нем некоторых лиц можно заключить, что он не чужд издания воззваний: „Великорусса“ и „Земской думы“. Есть сведения, что Благосветлов находится в сношениях с изгнанниками — Герценом и Долгоруковым»? И разве Анненков и Огарев не представили в комиссию подобных же сведений?