Литератор Писарев
Шрифт:
Совсем не походил Писарев на автора той прокламации — действительно безобразной, — за которую его судили. И Суворов с радостью убедился, что мальчик сам о ней жалеет. Да ведь он ее писал двадцати одного года от роду! Роковой возраст! Ровно столько же было Александру Аркадьевичу в тысяча восемьсот двадцать пятом, когда заграничные идеи и дружба с Одоевским вовлекли его — правда, косвенным образом, — в декабрьские события. И где бы и кем был бы он сейчас, если бы, явившись с повинной, не услышал от императора Николая Павловича: «Не поверю! Нет! Чтобы внук полководца и сын героя оказался изменником — никогда не поверю!» Так вскричал император, и вместо Сибири выпал Суворову Кавказ, а там дали ему случай отличиться, а за ним еще один, и еще. И всей своей жизнью доказал Александр Аркадьевич, что помнит этот вечер и верен царствующему дому, и пользу отечеству доставил не меньшую, чем, например, князь Василий Долгоруков, который четырнадцатого декабря с утра не отходил от императора.
Обаяние крайних мнений улетучивается быстро, при первой же суровой встряске юноши легко расстаются с ними, — и слава
Так вот же не будет этого! Александр Аркадьевич так и решил: все средства употребить, в крайнем случае лично к государю обратиться, но мальчика спасти.
Следовало, однако, дождаться приговора. Карниолин дал понять, что суждение генерал-губернатора об этом преступнике не будет оставлено без внимания: приговорят его, скорей всего, к заключению в крепости, а там уж дело высочайшего милосердия — сократить срок и вменить в наказание нынешний арест.
А пока можно было кое-что сделать и своей властью, о пределах коей генерал-лейтенант Сорокин столь опрометчиво позабыл. И, получив, наконец, прошение матушки Писарева (дамы предоброй, но совершенно измученной и полубезумной от тревоги за сына), князь Суворов продиктовал верному Четырину то предписание на имя коменданта крепости, которое приведено выше, на страницах, где читатель впервые встретился с доблестным комендантом. А так как Сорокин опять осмелился перечить (смотрите там же), Четырин составил запрос: соблаговолите, дескать, уведомить, каким числом помечено высочайшее запрещение литераторствовать в казематах и каков, собственно говоря, точный текст этого указа? И когда пришел смущенный (но тем более возмутительный!) ответ, что упомянутого документа в делах комендантского управления отыскать не удалось, — только тогда Суворов попросил Долгорукова вмешаться. А все это происходило в апреле, а в апреле Долгоруков ни в чем не мог отказать светлейшему князю Суворову, который на Святой неделе полностью — и в ущерб Третьему отделению — восстановил свой кредит у государя. Потому что Суворов, а не Отделение, предотвратил польскую диверсию на Волге; к Суворову, а не к Долгорукову явился из Казани студент Иван Глассон рассказать, что в ближайшие дни пойдет гулять по приволжским губерниям подложный царский манифест, и крестьяне в печально знаменитой Бездне и других деревнях уже дали согласие подняться по первому знаку, а в Симбирске и Казани заговорщики запасаются револьверами и ждут подкрепления из Москвы (а в манифесте — отпечатанном в Швеции, но шрифтом, выкраденным из сенатской типографии, — в манифесте-то воля с землей и без выкупа, и упразднение армии, а заодно и подушной подати, а начальникам и помещикам, кто дерзнет противиться, — петля!). Теперь, когда благодаря вовремя принятым мерам опасность неслыханного бунта почти миновала и главные виновники водворены в крепость, — теперь-то все убедились, что за дальновидный политик князь Суворов и как умно было с его стороны завоевать доверенность и сочувствие образованной молодежи.
Так что Долгоруков с восторгом (по крайней мере, наружным) согласился поддержать ходатайство о высочайшем разрешении подсудимому Писареву заниматься литературной работой:
«…подобно тому, — было сказано в ходатайстве, — как дано уже, сколько известно, таковое же разрешение содержащемуся в Алексеевском равелине титулярному советнику Чернышевскому».
И Александр II не нашел предлога отказать! Более того, через месяц Суворов исхлопотал эту льготу и для остальных заключенных литераторов; а Долгорукову только одно и осталось утешение — съязвить во всеподданнейшем годовом отчете:
«1863 год замечателен еще тем, что в журналах печатаются сочинения содержащихся в крепости по политическим делам — Чернышевского, Шелгунова, Серно-Соловьевича, Писарева, Михайлова (Мих. Илецкого), осужденного на каторгу…»
Смиловались-таки, расщедрились: бумаги десть, очиненных перьев полдюжины, и чернильница налита до краев; и самое трогательное — перочистка, новехонькая, точно ее отняли у какого-нибудь малыша, торопившегося на первый в жизни урок.
Церемония вручения всех этих сокровищ напоминала известную сказку Перро, в которой феи одаривают новорожденную принцессу. Правда, колыбель была уже заправлена по форме, и в камере клубилась пыль, поднятая грубой метлой караульного, когда в очередной раз взвыли засовы, замки, дверные петли и вошел плац-майор Пинкорнелли, а за ним — двое рядовых. На лице у старика играла загадочная улыбка, в руках он держал огромный кожаный бювар. В бюваре-то и оказалось двадцать четыре заботливо пронумерованных листа писчей бумаги — ничего не жалеет Российская империя для бедных заключенных. Добрый Иван Федорович поздравил Писарева с монаршей милостью. Солдат поставил на стол чернильницу, откинул крышку, другой солдат наклонил над оловянным горлышком тяжелую бутыль, и несколько мгновений все молча следили за тугой, шелковисто блестящей струйкой. Не пролилось ни капли. Писарев восхищался и благодарил. Напоследок добрые феи вручили ему пучок перьев и упомянутую неизвестного происхождения перочистку, после чего торжественно удалились. Тут настала очередь злой колдуньи, и господин комендант не заставил себя ждать. Неблагосклонным взором окинул он свалившееся
— Белые ночи скоро пройдут, — сладко щурясь, пообещал Сорокин, — а Сенат спешить не любит. Успеете еще и в темноте насидеться. Вы уж не новичок, вкусили, так сказать, каково тут у нас в ноябре. А впрочем, литературные ваши занятия могут прекратиться и раньше. В любой день, собственно говоря. Понимаете?
— Да уж понимаю, ваше превосходительство, — задумчиво отозвался Писарев. — Но пока что они высочайше разрешены. А работы мои такого рода, что для них необходимы книги, некоторые журналы… Господин Благосветлов, наверное, уже доставил все это в канцелярию крепости?
— Доставил, доставил, как же. В свое время все это будет просмотрено, а до тех пор уж обойдитесь как-нибудь. Вы же сочинитель. Вот и выдумайте сюжетец сами, этак из головы. Или не умеете? Без пособий-то?
— Не умею, ваше превосходительство, — Писарев любезно улыбнулся. — Но ведь просмотреть несколько книжек — минутное дело. Цензурное разрешение помещается всегда в самом начале, на авантитуле. Долго ли приподнять обложку?..
— Забываетесь, — весело пропел Сорокин. — Потрудитесь-ка припомнить, что стоите перед комендантом здешней крепости, а сами вы — заключенный в ней преступник. Ведь вы преступник? Так или не так? Я вас спрашиваю.
— Точно так, ваше превосходительство. — И Писарев улыбнулся еще безмятежней. — Заключённый. Ударение на третьем слоге.
— Превосходно. Вижу, что не зря учились вы в императорском университете. Только вот, стало быть, о чем попрошу напредки: о цензурных разрешениях чтобы ни слова больше, они не для таких, как вы, а для верноподданных. Вы что же думали — вам тут, как у Доминика, вместе с завтраком свежие газеты станут подавать?
Писарев пожал плечами:
— Не знаю я, что мне думать. Не вы ли сами, ваше превосходительство, только что возвестили, что государь император из жалости к моему семейству позволил мне участвовать в журналах? Теперь оказывается, что такое позволение легко обратить в злейшую насмешку, и это совершенно в вашей власти. Вы, разумеется, поступите так, как считаете нужным. А мне остается одно: употребить всю эту прекрасную бумагу на письмо к его светлости князю Суворову. Он, я думаю, и не догадывается, что его обещания не многого стоят и что воля самого монарха бессильна перед уставом здешней крепости.
Сорокин предпочел не отвечать: отвернулся и вышагнул из каземата в коридор, а за ним поспешно последовали адъютант, дежурный офицер, дежурный унтер и рядовые. Гулко ухнула дверь. Писарев показал ей язык.
С колокольни обрушилась, разбившись на тупые осколки, очередная глыба патриотической музыки. До обеда — три часа. До заката — неизвестно сколько: на совесть забелили окно, хоть бы где царапинку оставили, какой уж тут закат, отменил военачальник небесные светила, исключил меня из солнечной системы; и еще стращает темнотой. Да бог с ним совсем, что он такое? Существительное неодушевленное. Кукушка в часах, молоточек в табакерке, солдатик оловянный на письменном столе. Зато формат бумаги отличный — тут листов восемь выйдет печатных, — ну а перьев еще добудем. Вот только очинены они — паутину со стен обметать как раз впору (так пауков жаль: солдаты каждое утро охотятся за ними, точно цензура за журналистикой, но я-то, слава богу, не цензор). Что поделаешь! Во второй половине девятнадцатого века легче смастерить каменный топор или добыть огонь трением, чем правильно очинить гусиное перо; эта славная крепость — единственная, надо надеяться, точка на земном шаре, где они в употреблении. Но поскольку стальным я могу вскрыть замки, сломать засовы, перебить часовых и выкопать подземный ход к Неве, а в случае неудачи — заколоться, — то возвратимся в золотую эпоху детства. Помнишь, — дело было летом, писарь, он же приходский учитель из Каменки, приходил в Знаменское часов в пять пополудни, когда спадала жара и maman с девочками собиралась на прогулку; густой, горячий свет из высоких окон растекался по зале, оплавляя очертания вещей, поверхности которых словно выпячивались, соблазняя дотронуться: погладить зеленое сукно на бильярде, лакированный красного дерева бок старинных стенных часов, волшебно-гладкий локоть бронзового негритенка… А учитель диктует, а перо вращается в потных пальцах, а хвостик буквы А перемахнул через линейку, а ножка буквы Н вдруг разбухла у основания… Мимо проносят шляпки, зонтики, мантильи. Слышно, как растворяются двери балкона. Возьмите меня с собой! Я кончаю вторую страницу! Каллиграф вздыхает с укоризной: по-настоящему-то надо все переделать, и если мамаша заглянет в тетрадь, то мы пропали. Но вершина Быковой горы так приманчиво озарена уходящим солнцем… Теперь меня на прогулку разве только силой уведут, пока всю эту роскошь не истрачу. Неудобно, что куранты числа не отбивают. Что у нас сегодня? Почти ровно год не занимались мы литературой. Но теперь наверстаем. До заката еще далеко, военачальник!
Глава двенадцатая
1864
Процедура предусматривалась такая: готовое сочинение, какого бы ни было объема и жанра, следовало отдать дежурному офицеру, приложив прошение на имя коменданта, написанное по установленному самим Сорокиным образцу: дескать, ваше превосходительство, милостивый государь, Алексей Федорович. Имею честь почтительнейше просить ваше превосходительство препроводить по принадлежности представленную мною статью, написанную на стольких-то листах, под таким-то заглавием. С глубочайшим уважением, дескать, имею честь быть вашего превосходительства покорный слуга…