Литература 2.0
Шрифт:
Живописуя национально-патриотическое возрождение, Сорокин лишь экстраполирует в будущее, доводя до сатирического гротеска, нынешние государственные тенденции [383] , имеющие очевидные причины: «…крах реформационных иллюзий и ожиданий неизбежно должен был обернуться возвратом к каким-то разновидностям идеологии „целого“. <…> Таким суррогатом общества как целого могла быть лишь фикция „народа“ в его прошлом. Иначе говоря, признание самого факта несостоятельности гражданского общества вело к консервативно-органической утопии „национального прошлого“, утопии великой державы, обладавшей-де особой миссией в мире» (Л. Гудков [384] ). Возрождение Руси в «Дне опричника» обеспечено усилением религиозности в обществе [385] (Комяга поутру истово молится). Тут уместно вспомнить и литературные аналоги (обязательное крещение присоединенных к Московскому княжеству земель, как оно описано в романе А. Иванова), и реальные «прообразы» (использование российскими политиками апелляций к православию как к новой идеологии) [386] , воцарение средневеково-туристического «русского духа», описанное в романе, также взято, кажется, из новейшей московской градостроительной практики [387] . Нашло в романе воплощение и усиление в современной политической жизни роли спецслужб. Возрожденная опричнина становится самой важной силой в обществе: опричники приближены к царю, выступают как цензоры искусств, контролируют экономическую деятельность, по заданию начальников и самого монарха активно ищут «внутренних врагов» («смутьянов-борзописцев»), а на Лубянской площади вместо памятника Дзержинскому (необходимость восстановления которого доказывают сегодня советские реваншисты) стоит памятник Малюте Скуратову… [388] В стране господствует цензура, перед старым зданием Университета на Манежной площади секут интеллигенцию,
383
«Трактовать книгу Сорокина как фантазию о будущем России, предостережение, прогноз нет никакого резона. Идея такого будущего лежит на поверхности и, извлеченная из текста, выглядит банальной и плоской… Но как сатира книга Сорокина чрезвычайно занятна — игровой, цельный, соразмерный, хорошо сделанный текст» (Латынина А. Сказки о России // Новый мир. 2007. № 2).
384
Гудков Л. Указ. соч. С. 661–662.
385
Мотив религиозной реставрации в нашей стране (а также гражданских беспорядков и войны) см. также в романе: Старобинец А. Убежище 3/9. СПб.: Лимбус-пресс, 2006. С. 386–387.
386
Во время написания этой статьи продолжались энергичные дискуссии о допустимости обязательного преподавания в школах основ православия. См., например, письмо «Политика РПЦ: консолидация или развал страны?», подписанное десятью членами Российской академии наук и направленное против клерикализации средней школы в России (там же указаны некоторые предшествующие документы по этому вопросу.) (Кентавр. Научно-популярное приложение к «Новой газете». 2007. № 3. С. 1–2 // Новая газета. 2007. 23–25 июля).
387
Ср.: «То есть Столешников переулок теперь будет устроен так: на самом видном месте трех-кажется-этажная хохлома…» (Метелица К. Пацан сказал, пацан сделал: новый виток новорусского стиля // Независимая газета. 2007. 8 февраля ). Кроме того, «новый расцвет „лужковского стиля“… в силу специфики центрального объекта начнет приобретать все большее сходство со сталинской классикой» (Ревзин Г. Москва на третий срок // Коммерсантъ. 2002. 23 августа). О дисгармоничном, мягко говоря, внедрении исконно русских деталей в новую российскую реальность свидетельствуют такие сатирические образы в романе С. Минцева «Р. А. Б.» (2009), как «Мальборо Державное» и «Эксель нерукотворный» (в русифицированной версии Windows).
388
Печальные подтверждения того факта, что не только фигура Ивана Грозного, но и сама опричнина вызывают симпатии определенной части российского общества, стали дискуссии по поводу выхода фильма «Царь» П. Лунгина. Кроме того, режиссер передает свои впечатления по схожему поводу: «Когда по телевидению шел проект „Имя Россия“, я посмотрел программу, в которой обсуждали Ивана Грозного. В студии сидела масса известных людей — политиков, бизнесменов, художников. Глазунов там был. И меня поразило, до какой степени большинство присутствующих восхваляли деятельность царя. Их любовь была с опричниками, с палачами» (Павловский посад. Интерью П. Лунгина // Rolling Stone. 2009. Октябрь. С. 61). О причинах актуализации образа Ивана Грозного (прежде всего для легимизации государственной политики насилия) при Сталине см.: Платт К. М. Ф. Репродукция травмы: сценарии русской национальной истории в 1930-е годы // НЛО. 2008. № 90. В скобках замечу, что если сталинская эпоха сейчас становится объектом утопических мечтаний некоторых людей, то во времена Сталина само понятие утопии (как, разумеется, и антиутопии) находилось под запретом. Как метко отметил славист Г. Гюнтер, «В сталинской России не было ни утопии, ни реальности» (цит. по: Чаликова В. Предисловие // Утопия и утопическое мышление: антология зарубежной литературы. С. 4).
Усиление репрессивных органов и, шире, тенденций — деталь весьма характерная: она демонстрирует нам, несмотря на заверения рассказчика (лица, кстати, заинтересованного), подспудную слабость государства, наличие в нем внутренних противоречий (иначе зачем нужны столь сильные «органы»? [389] ).
Не обошлось и без усугубления ксенофобии и антисемитизма — погромы остались в прошлом, Комяга «на всякий случай» оговаривает, что к евреям относится толерантно, однако принят государев указ «О именах православных», по которому «все граждане российские, не крещенные в православие, должны носить не православные имена, а имена, соответствующие национальности их», что само по себе напоминает еще одну деталь советского прошлого — тотальное раскрытие в советских газетах псевдонимов, взятых евреями, во время кампании против «безродных космополитов» в конце 1940-х годов, а в пределе — обязательные знаки на одежде евреев на территориях, оккупированных нацистскими войсками во время Второй мировой войны. Само же обращение к традиции древних времен тоже на поверку является гротескным развитием тенденций дня сегодняшнего: исследователи отмечают, что в советские времена (к которым, как полагают многие аналитики, у властей сейчас есть склонность обращаться как к идеальному образцу) уже были определенные черты, пришедшие явно из русского Средневековья, — например, система номенклатурных столовых и продовольственных заказов для «избранных» очень напоминала феодальную систему «кормления» [390] .
389
Впрочем, сам герой вынужден описать срыв операции по нейтрализации некоего эпического сказителя, который исполняет былины с непристойными нападками на царицу и при этом пользуется громадной популярностью.
390
Историк Т. Кондратьева, в подтверждение своей идеи о «нелинейном» протекании исторического времени и сочетании в одну эпоху традиций из различных исторических времен, приводит примеры существования средневековых практик в советское время — система, аналогичная «кормлениям», архаическая лексика в погромных кампаниях («крамола», «приспешник», «двурушник» и др.) и т. д. (Кондратьева Т. Современное государство как власть по «Домострою»? // НЛО. 2006. № 81). Комяга у Сорокина, кстати говоря, очень высоко ценит оказанную ему символическую честь — завтрак с царевной, обед с главным опричником и близость к нему за столом…
Симптоматичен и образ царя, аккумулирующего в себе всю власть, которая, по размышлению Комяги, «прелестна и притягательна, как лоно нерожавшей златошвейки». Государь появляется в романе исключительно виртуально, в виде проекции видеосвязи в воздухе. Характерно описание сеанса такой связи: «…молчит Государь. Смотрит на нас с потолка внимательным серо-голубым взглядом своим. Успокаиваемся мы. Снова тишина повисает в воздухе». В данном случае важны не только ассоциации с ныне действующим президентом (серые глаза) и сакральные коннотации власти (царь вещает сверху и из воздуха, как Дух Святой с небес), но и локализация его образа — в тишине и пустоте…
Пустота [391] — суть той «дистопической» России, которой нет: известная прорицательница на вопрос Комяги, что будет с Россией, дает ответ в духе Пифии из «Матрицы» — «будет ничего», актуализируя отнюдь не новое сомнение: «…может быть, Россия — такой же мираж, как все остальное, нас окружающее? В нашей духовной пустоте мы не можем найти убедительного опровержения этой кошмарной фантазии» (С. Франк [392] ). Эта пустота естественным образом держится только на государственном насилии, власти («покуда жива опричнина, жива и Россия»),
391
Темы пустоты и безвременья присутствуют и в опубликованной уже после «Дня опричника» повести Сорокина «Метель» (М.: ACT; Астрель; Харвест. 2010), о чем сам писатель сказал в интервью: «Я думаю, что безвременье — это 88 % нашей жизни. Это время, когда метафизический русский медведь спит в своей берлоге» (Сорокин В. «Государство наше — это вечная снежная буря, с которой населению приходится бороться» // The New Times. № 12. 2010. 5 апреля).
392
Франк С. Крушение кумиров // Франк С. Указ. соч. С. 166.
В наиболее, пожалуй, сложном и многоплановом из представленных произведений — романе Славниковой «2017» — любовная история камнереза Крылова и загадочной Татьяны, оказывающейся в итоге страшной Хозяйкой Медной горы, развивается на фоне государственных катаклизмов, начинающихся на Урале во время празднования столетия Октябрьской революции, и сопровождается мифологическими темами, связанными с уральским (или, в романе Славниковой, «рифейским») фольклором.
В насыщенном литературными отсылками [393] романе бросаются в глаза переклички с романами уже упомянутого А. Иванова «Сердце Пармы» и «Золото бунта». То, что объединяет романы двух этих авторов, можно условно определить как географически локализованный мифологизм. Описывающий языческую угро-финскую [394] культуру во всех ее проявлениях роман Иванова «Сердце Пармы» и «2017» — с Хозяйкой горы, она же Каменная девка (отчетливо напоминающая ламию из романа Иванова), Великим Полозом (у Иванова, соответственно, упомянут живущий под землей дракон), Оленем с серебряными копытами, шаманами, духами земли, ледяным пламенем и т. д. — имеют действительно много общего. Так, в этих романах действуют не просто схожие персонажи — «хитники» у Славниковой и «скальники» у Иванова (впрочем, «хитники», только не XXI, а XVIII века, описаны и в романе Иванова «Золото бунта»), — но и похожие по сути: герои обоих романов убеждены в том, что должны рисковать, чувствуют свою избранность и, главное, чутки к «зову земли». Заявлена в «2017» и тема «местного сепаратизма» — «недремлющая Москва» поставляет в «столицу Рифейского края» «чиновную элиту». Древние мифы оживают с усилением кризиса внутри страны, выступают в роли альтернативы сложившейся реальности. «Хтонические» народные верования выходят из-под гнета принудительного порядка, навязанного государством.
393
Больше всего аллюзий, кажется, на «Мастера и Маргариту» М. Булгакова: герои гуляют по городу, как булгаковские любовники, Крылова преследует толстяк-соглядатай, похожий на Бегемота в его «человеческом» воплощении, Крылов безуспешно разыскивает его по всему городу, как Иван Боланда со свитой и т. д.
394
В книге Славниковой герои сплавляются по устью реки Чусовой, что создает перекличу с творчеством Иванова: локус реки и мотив плавания по ней присутствуют в его романах «Золото бунта» и «Географ глобус пропил», а история окружающих реку городов и деревень стала темой его краеведческой книги «Message: Чусовая» (СПб.: Азбука-классика, 2007).
В том, как описана у Славниковой Россия в недалеком будущем, есть черты, явственно роднящие этот роман с «Днем опричника»: реставрация прошлого (как средневекового, так и советского) и киберпанковская футурология. Славникова не так сильно, как Сорокин, подчеркивает эти мотивы в своем романе — скорее, они возникают в форме беглых упоминаний или намеков, создавая сложную и многоплановую фантастическую «фактуру». Автомобиль в мире героев Славниковой открывается лазерным ключом, в ходу — мобильные телефоны, оснащенные видеосвязью, и книги с голографическими обложками, у состоятельной героини по имени Тамара работает служанка-африканка, что свидетельствует об усилившейся глобализации и т. д. Небольшое количество таких упоминаемых в романе инноваций имеет свое объяснение — вал технических новинок типа «сотовой видеосвязи, биопластики, сверхтонких мониторов, голографического видео, первых чипов в медицине, в косметике, даже в стиральном порошке» якобы был искусственно заторможен в конце 2000-х годов, потому что в намечавшемся мире сверхвысоких технологий, как говорит Тамара, «из восьми миллиардов хомо сапиенсов семь с половиной ни для чего не нужны».
Присутствует в романе и изоляционистское возрождение средневекового «русского духа»: в ресторане бизнес-леди Тамару сажают за почетный столик «под стилизованным портретом Президента РФ, на котором глава Российского государства был изображен в виде богатыря на страшном косматом коне, держащим меч размером с доску из хорошего забора», и потчуют четырьмя видами кваса. Не обошлось и без возрождения худших реалий советского прошлого, но в гиньольно-трансформированном виде: мумия Ленина, взятая из Мавзолея, «гастролирует» по стране [395] , «в преддверии столетия Октябрьской революции» по телевизору «рассказывают о восстановлении разрушенных памятников и новеньком Дзержинском» (в романе Сорокина, повторю, место Дзержинского на Лубянской площади занял Малюта Скуратов), школы «возрождают традиции советской педагогики», простые люди закупают тушенку в консервных банках, «напоминающих противопехотные мины», живут в «хрущевках» и ведут долгие разговоры на кухнях, а Тамара в своем бизнесе встречается с бюрократическими препонами в худших советских традициях… [396] Картина, нарисованная Славниковой, тем более противоречива и пестра, что российско-советское в бытовой культуре сочетается с европейско-американским: в ходу 600-долларовая купюра, а в кинотеатрах демонстрируют новые голливудские блокбастеры и кормят попкорном. Симулятивному (и бесконечному) повторению в будущем у Славниковой подвергается, как и в романе Сорокина, и непосредственное настоящее, о чем говорит образ «Президента, внешне похожего не столько на своего непосредственного предшественника, сколько на великого Путина, служившего теперь для кандидатов идеальным образцом». На место мэра «пришел в точности такой же, а потом еще один — так что поговаривали, будто достопамятный политик, и его преемник, и нынешний отец рифейцев, украшающий собою в преддверии праздника сотни торцов и фасадов, — один и тот же человек. В этом <…> не было никакой технической проблемы». Заметим, что «клонирование» президента описано и в романе «Спаситель Петрограда» Алексея Лукьянова (СПб.: Амфора, 2006), в котором после расстрела царской семьи и до наших дней вместо Николая Второго правят его двойники, что, видимо, выдает не только выраженный писателями страх общества перед «третьим сроком», но и мотив повторяемости власти, превращения демократической смены руководства в циклический процесс его «вечного возвращения» [397] .
395
Впрочем, это напоминает еще и профанированный вариант распространенной в последнее десятилетие российской церковной практики — перемещения особо почитаемых святых мощей из одного храма в другой.
396
Сохранение в обществе будущего советских реалий, ужасных и ностальгических одновременно, — деталь не новая. Так, в «Маскавской Мекке» А. Волоса (М.: ZebraE/Эксмо; Деконт+, 2003) от России отделен так называемый Гумунистический Край. Кроме того, в этом романе, который можно рассматривать как одну из первых антиутопий Новейшего времени, реализуется страх перед «восточными соседями»: Москва стала преимущественно мусульманским городом. Страхи, которые в романе Волоса высказаны сдержанно и с оговорками, доведены до крайности в романе Е. Чудиновой «Мечеть Парижской богоматери» (М.: Яуза; Эксмо; Лента-плюс, 2005; подробнее об этой книге см., например: Чернорицкая О. Проклятие высоких идей //. Впрочем, тема эта впервые возникла отнюдь не в наши дни — в антиутопии «1985» Э. Бёрджеса (1978) арабы фактически подчинили своему влиянию Англию, в центре Лондона возводятся мечети, выходят газеты на арабском и т. д.
397
В романе Проханова также заявлена и обыгрывается в свойственной ему макабрическо-памфлетной манере тема двойников правителей — вместо президента на экстренной пресс-конференции по поводу введения в стране чрезвычайного положения, организованной «патриотическими» силами, утратившими веру в действующего президента, выступает маньяк-педофил, внешне неотличимый от президента Парфирия.
Присутствует в славниковском будущем и такая деталь, как публичная дефекация и копрофагия в модных телевизионных ток-шоу; участницей одного из скандальных ток-шоу скоро оказывается и Тамара, главный бизнес которой — ритуальные услуги, а приглашают ее на телевидение после того, как женщина начинает пропагандировать идею перестройки кладбищ в развлекательные центры, в которых мертвые будут мирно сосуществовать с живыми. Описанную в «2017» «медиализированную копрофилию» следует трактовать не столько как гиперболизацию тенденций нынешней «массовой культуры» и не столько как отсылку к ранним скатологическим произведениям Сорокина — скорее, это описание переноса в публичное пространство мертвой массы, омирщвления мертвого в духе предсказаний из работы Ж. Бодрийяра «Символический обмен и смерть»: «Смерть социализируется, как и все прочее» [398] .
398
Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть / Пер. с фр. С. Н. Зенкина. М.: Добросвет, 2000. С. 289.
Метафора мертвенности [399] становится в «2017» ключевой, когда Тамара начинает привлекать инвесторов и чиновников для поддержки ее идеи — «использовать трупы в культурных целях» [400] и «включить это событие [смерть] в сферу позитива». Так как «позитив» стал одним из краеугольных камней нового общества («…мы живем в условиях мирового господства позитивности»), то и политика нового отношения к смерти совпадает с официальной идеологией и становится одной из характеристик государства, демонстративно отказывающегося признавать смерть частью человеческой жизни: вспомним президентов и мэров, которые похожи на клонов умерших предшественников, а также главного оппонента Тамары, министра областного правительства и бывшего бандита, который является отцом множества детей от разных женщин — мальчиков, которые были точными копиями отца. Объявленное несуществующим у Сорокина, государство показано обреченным на умирание и у Славниковой. Сверх всякой меры наполненной культом мертвых и культом редупликации, России в «2017» очевидным образом предстоит реализовать предсказание сорокинской пифии — «будет ничего»…
399
Анализ темы смерти у Славниковой на примере рассказа «Басилевс» (герой которого, как и Тамара, имеет дело с мертвым — он таксидермист) см.: Беляков С. Цветок зла // Новый мир. 2007. № 4.
400
Парадоксальным образом идея Тамары устроить из специально оборудованного и модернизированного похоронного комплекса своего рода «досугово-развлекательный центр», а из похорон соответственно шоу перекликается с идеей Ж. Жене о «Театре на кладбище»: «В современных городах единственным местом, где может быть построен театр, является кладбище, но, к сожалению, оно находится на периферии. Выбор места должен быть одинаков и для театра, и для кладбища. Однако архитектура театра не может смириться с глупыми сооружениями, в которых люди до сих пор хоронят покойников» (Жене Ж. Это странное слово о… / Пер. с фр. Е. Бахтиной, О. Абрамович // Театр Жана Жене / Сост. В. Максимова. СПб.: Гиперион; Гуманитарная Академия, 2001. С. 438. См. также с. 439–442). Есть — при всех очевидных сатирических коннотациях идеи Тамары в романе Славниковой — соответствия и с воззрениями Н. Федорова: «Для спасения кладбищ нужен переворот радикальный, нужно центр тяжести общества перенести на кладбища, т. е. кладбища сделать местом собрания и безвозмездного попечения той части города или вообще местности, которая на нем хоронит своих умерших». Хотя очевидно, что в данном случае Федоров апеллирует к средневековой традиции, когда кладбище располагалось в центре поселения, но не на его периферии, а идею Тамары он бы осудил: «Промышленная цивилизация, если она верна себе и последовательна, может ценить прошедшее лишь в смысле утилизации и эксплуатации его настоящим. Она готова не только не воздвигать памятников умершим, а даже утилизировать самих умерших для прихотей и выгод живущих» (Федоров Н. Философия общего дела. М.: Эксмо, 2008. С. 68–69, 697).