Литература 2.0
Шрифт:
Почему на смену изживанию исторических травм в литературе приходят футурологические прогнозы, обращенные к ближайшему будущему?
Почему тема абстрактного апокалипсиса в произведениях 1990-х — начала 2000-х годов сменилась конкретными, хотя и сплошь пессимистическими прогнозами?
Как в целом литература пытается осмыслить ситуацию, обусловленную исчезновением публичной политики и трансформацией и сублимацией политического в современной России?
Вопросы эти напрямую связаны с жанровым определением рассматриваемых произведений. Вернее всего, представляется, было бы определить эти социально-политические фантазмы как дистопию [330] , но — отнюдь не классического типа. Прежде всего бросается в глаза то, что, сохраняя форму дистопического предупреждения и обращенность к будущему, в действительности эти произведения имеют дело с настоящим временем: «…фантастика — это способ мысленной рационализации самих принципов социального взаимодействия в форме гипотетической войны, вражды, конкуренции. <…> Ведущаяся силами определенных культурных групп, она представляет собой средство интеллектуального контроля над проблематикой социального изменения, темпами и направлениями динамики общества, условно-эстетическую реакцию на возникающие здесь проблемы» (Б. Дубин) [331] .
330
Из-за все еще не устоявшейся трактовки таких терминов, как «эктопия», «практопия», «какотопия» и «контратопия», я буду пользоваться менее, возможно, нюансированной, но более очевидной оппозицией «утопия» — «дистопия». Кроме того, выделением «дистопии» из более общего термина «антиутопии» хотелось бы подчеркнуть следующую жанровую особенность: «Что ненавистно автору: миф о будущем рае и сам этот рай как враждебный личности (антиутопия) или сегодняший ад, который только продолжится и усилится в будущем (дистопия)?» (Чаликова В. Предисловие // Утопия и утопическое мышление: антология зарубежной литературы / Сост. В. Чаликовой. М.: Прогресс, 1991. С. 10).
331
Дубин Б. Слово — письмо — литература: Очерки по социологии современной культуры. М.: НЛО, 2001. С. 27.
332
См. главу «Vita nova гадких лебедей».
Более того, роман Славниковой, в котором, как уже сказано, описана «ряженая революция», происходящая в 2017 году и повторяющая революцию вековой давности, — не исключение [333] , а наиболее яркое выражение отрицания истории, так или иначе являющегося элементом всех перечисленных романов. «…В истории этот процесс (насильственного оживления великих событий прошлого. — А.Ч.) называется реставрацией: это — процесс отрицания истории и креационистского обновления старых моделей» (Ж. Бодрийяр) [334] . Отрицание истории проецируется в будущее, тем самым перетекает в отрицание будущего — а следовательно, и рассматривать данные произведения как футурологические невозможно.
333
О том, что гражданские войны не заканчиваются, но становятся частью современности, см.: Негри А., Хардт М. Империя / Пер. с англ. Г. Каменской и М. Фетисова. М.: Праксис, 2004. С. 83.
334
Бодрийяр Ж. Общество потребления / Перев. не указан. М.: Республика; Культурная революция, 2006. С. 132.
Утопические, антиутопические, в целом дистопические сюжеты в литературе становятся распространенными в эпохи, когда в обществе утверждается мысль, что существующая ситуация утвердилась надолго [335] и имеет явную тенденцию лишь ухудшаться в будущем, а людей не покидает ощущение отчуждения от участия в истории. В этом смысле рассматриваемые романы являются лишь естественной фиксацией рессентимента и царящего в обществе ощущения потерянности в нынешней политической ситуации, а их популярность, видимо, связана с удовлетворением потребности читающих кругов российского общества в своего рода фантазматическом катастрофизме. По своей эмоциональной окраске эта потребность является скандальной, она сродни интересу к описанию всяческих кровавых происшествий в «желтой прессе». Далее трансляции этого катастрофизма ни один из авторов не идет; не пытаясь предложить свой проект будущего, романисты подменяют его критикой настоящего, экстраполируя его в будущее и занимая, по сути, эскапистскую позицию. Это, безусловно, придает анализируемым произведениям формальные черты дистопического жанра, но не делает их дистопиями в чистом виде, потому что настоящая дистопия — в имплицитном, максимально зашифрованном виде или апофатически — подразумевает хотя бы намек на «светлое будущее», на то, каким оно могло или должно было быть [336] .
335
Исследователи утопической литературы отмечают, что утопии возникают в критические эпохи, предшествующие масштабным социальным катаклизмам («В XVIII веке произошел мощный взрыв утопического творчества, так как социальная действительность начала разрушаться на глазах современников. Утопии способствуют ментальному разрушению социальной действительности, подготавливая, таким образом, революции. Ментальное разрушение и созидание действительности служит переходом к реальному разрушению и созиданию» (Маравалль X. Утопия и реформизм // Утопия и утопическое мышление: антология зарубежной литературы. С. 231)). Массовое появление антиутопий в свою очередь ни о чем хорошем свидетельствовать так же не должно… Впрочем, Чоран в свое время высказывал и противоположную идею: «…обществу, которое неспособно дать жизнь утопии и посвятить себя ей, угрожает склероз и распад» (Чоран Э.-М. Механика утопии / Пер. с фр. Б. Дубина // Апокалипсис смысла: Сборник работ западных философов XX–XXI вв. М.: Алгоритм, 2007. С. 214), имея в виду, судя по всему, витальные потенции, могущие находить выражение и в революции.
336
«Акцент на социальности и политике, сделанный современной русской литературой, кто-то объяснит тем, что Россия выздоравливает, сосредотачивается, что она Обретает Идеи», — уверяет политический деятель и писатель Сергей Шаргунов, комментируя произведения С. Доренко, А. Проханова и З. Прилепина (Шаргунов С.
Авторы данных книг оказываются вполне заинтересованы в создании едкого памфлета (Быков в «ЖД», Проханов в романе «Теплоход „Иосиф Бродский“» [337] , Доренко в «2008»), бывают вполне изощрены в описании различных технологий, как «научных» (различные фантастическо-киберпанковские «гаджеты», описанные в повести Сорокина), так и «политических» (описания технологий формирования общественного мнения и управления людьми у Смоленского и Краснянского), в анализе всевозможных тенденций современного общества, — но не в производстве новых смыслов, которые могли бы объединить разделенное общество. И, если у Славниковой фиксируется потребность общества в единении, поиске точек соприкосновения с Другим, то это приводит в итоге к избеганию Другого: «И все-таки это не походило ни на народный бунт, ни на военный путч. Москва напоминала огромный, переполненный войсками и беженцами вокзал, где все искали своих» (курсив мой. — А.Ч.). Конечно, возникает вопрос, заинтересовано и вообще готово ли само нынешнее общество к порождению объединяющих политических и идеологических концепций. Но я позволю себе на него не отвечать: достаточно указать на то, что столь массированное производство произведений сходной направленности становится важным фактором общественной жизни. И отметим еще одно свойство этих антиутопических произведений — их изоляционистский характер.
337
Екатеринбург: Ультра. Культура, 2006.
Показательными в этом плане выступают романы Быкова «ЖД» (Россия в нем — единственная страна, не имеющая запасов волшебного топлива флогистона, в результате чего она оказывается «выпавшей» из мирового сообщества) и Сорокина (Россия отделена от Европы высокой стеной наподобие Берлинской и замкнулась в полной «самобытности»: ее общественная жизнь представляет собой стилизованный «ремейк» ее же средневекового прошлого). Кажется, общий вывод выбранных авторов состоит в том, что Россия окончательно и безнадежно оторвалась от всего мира, в принципе утратила потенцию к культурно-политическому взаимодействию с остальными странами (или обязана ее утратить) [338] и оказывается обреченной и погребенной под грузом собственных проблем и неразрешимых противоречий. Внимания писателя-«футуролога» заслуживает лишь то, какие формы примет агония страны, как долго она продлится и кто или что нанесет coup de grace…
338
«Здесь нам нет необходимости ввязываться в надоевшую всем полемику по поводу глобализации и национальных государств, основанную на предположении, будто они несовместимы друг с другом. Мы, напротив, полагаем, что национальные идеологи, функционеры и администраторы все в большей мере обнаруживают, что ради достижения своих стратегических целей им нельзя действовать и думать только в национальных рамках, без учета остального мира», — признают даже лидеры антисистемных борцов, авторы нашумевшего трактата «Империя» Хардт и Негри (Хардт М., Негри А. Множество: война и демократия в эпоху империи / Пер. с англ. под ред. В. Л. Иноземцева. М.: Культурная революция, 2006. С. 84). Это утверждение кажется тем более важным, если иметь в виду, что положение российской политической элиты является, мягко говоря, противоречивым: при всех изоляционистских заявлениях нынешнего руководства оно чрезвычайно сильно связано с западными финансовыми и экономическими структурами. См. об этом в интервью М. С. Горбачева: Шпионские войны. Живой сезон // Новая газета. 2007. 23 июля .
Все это, возвращаясь к жанровым определениям анализируемой тенденции, позволяет определить эти произведения как политическую сатиру (подчас награни пасквиля, как у Доренко и Проханова). Однако все они, что для сатиры необычно, полны фаталистических настроений. Этот же фатализм не дает оснований определить эти произведения как «чистую» дистопию: высмеивание неблагоприятной общественной ситуации становится ее частью, на симулятивном уровне встраивается в матрицу ситуации, воспроизводясь в ней самой. Например, в романе Славниковой не только повторяется революция столетней давности, но и каждый следующий президент похож на предыдущего… (Кстати, о матрице: если согласиться с выводами М. Хардта и А. Негри и давними пророчествами Ж. Бодрийяра, то некоторые, довольно безобидные, протестные движения вроде «зеленых» и «альтерглобалистов» требуются системам управления государств и/или транснациональных корпораций для того, чтобы дать «выпустить пар» ее молодым и потенциально опасным членам).
Впрочем, энергичный пафос отдельных книг дает основания предполагать, что их авторы вряд ли согласились бы с таким определением, поскольку они имели явное намерение создать именно дистопию. В таком случае допустимо скорректировать наше определение: эти романы — сатира, считающая себя антиутопией. Но необходимо признать еще один не вселяющий оптимизма факт: отказ от предложения позитивного варианта будущего означает автоматическое элиминирование какой-либо рефлексии, что превращает описание тревожной ситуации в простую констатацию отдельных негативных тенденций — а в пределе приводит к неявному согласию с вызывающей на первый взгляд авторское возмущение ситуацией…
После этих предварительных наблюдений попробуем рассмотреть, какие именно политические, идеологические и нравственные концепции фиксируют вышеуказанные произведения и какова эстетическая «обработка» этих концепций.
Начать наш анализ я хотел бы с книги, которую не указал выше, чтобы избежать возможного недоумения читателя, так как в «Сердце Пармы» Алексея Иванова [339] , добротном историческом романе о присоединении пермской земли к Московскому княжеству, очевидным образом отсутствуют элементы футуристической сатиры и памфлета о президентских выборах 2008 года, однако, на мой взгляд, наглядно видна метафорическая фиксация современных политических тенденций, обращенных в недалекое будущее.
339
Первое (сокращенное) издание — М.: Пальмира, 2003; здесь цит. по полному изданию: СПб.: Азбука-классика, 2006.
Главными мотивами в романе Иванова становятся построение сильного государства, жестко управляемого из центра, и полное исчезновение как местной, так и индивидуальной автономии от вездесущей воли государства — что находит прямые параллели с образом «путинской России». Так, инициированная нынешним московским центром борьба с автономизацией регионов, фактическое назначение президентом губернаторов и своих полномочных представителях в федеральных округах, уничтожение политически влиятельных сил в бизнесе вроде того же «ЮКОСа» почти буквально повторяют описанную Ивановым ситуацию XV века с подчинением московским князем Иваном III излишне свободолюбивых земель, по старинке считающих себя независимыми от центра.