Ливонская война
Шрифт:
— Здравствуй, Василь Яковлевич, — отговорил не очень приветливо и дьякон.
Какой-то мальчонка чуть поодаль от крыльца прилеплял снежной бабе голову. На него Щелкалов не обратил внимания: повернул к нему задом своего жеребца, принялся осматривать сруб.
— Хоромы-ста! — прицокнул он языком. — Любой боярин позавидует. И пошто добротно так? — спросил он с притворным удивлением.
— Не на год дело затевается, — спокойно ответил Фёдоров.
— Затеялось бы… — вздохнул Щелкалов и отвёл глаза. — Злопыхи уж змей под колоды сажают.
— Что злопыхам до нашего дела? Ни дорогу поперёк, ни кус изо рта!..
— Кому и кус
— Эй ты!
Щелкалов оглянулся, обомлел.
— Пошто не отдал мне поклон? Али холоп я твой?
Щелкалов сполз с коня, сунулся коленями в снег — неуклюже, беспомощно, как только что народившийся телёнок.
— Прости, царевич!.. Не признал тебя, — молитвенно прошептал он. Изжелта-белое лицо его заострилось, как у мертвеца, на скулах вздыбился серый пушок — озноб прохватил дьяка.
Царевич нахмурился — не по-детски сурово и властно, крадучись приблизился к дьяку и вдруг засмеялся — довольно и весело. Щелкалов тоже хихикнул — с натугой, боязливо. Царевич схватил его за бороду, стал дёргать и приговаривать:
— Милую! Милую! Милую!
У дьяка от боли выступили слёзы. Фёдоров сошёл с крыльца, остановил царевича, с укоризной сказал ему:
— Постыдно и грешно, царевич! Бог велит старших почитать.
— Он холоп мой! — капризно топнул ногой царевич. — Ты — також холоп! Не хочу тебя слушать! Подать ему топор, — указал он властно на Щелкалова, всё ещё стоявшего на коленях в тревожном и жалком оцепенении.
Сава торопливо поднёс дьяку свой топор.
— Ступай за мной! — позвал его царевич и повёл к снежной бабе.
Щелкалов покорно пошёл за ним следом, держа перед грудью, как что-то священное, Савин топор.
Перестали визжать пилы, унялась стукотня на крыше… Артельщик, державший прилаженную Савой притолоку, бросил её и выполз на самые ступени крыльца.
Царевич подвёл Щелкалова к снежной бабе, ткнул пальцем в её безглазую голову и злобно сказал:
— Се враг наш — боярин Горбатый!
Щелкалов попробовал улыбнуться, но царевич пронзительно крикнул:
— Руби ему голову! Руби! Руби!
Щелкалов неуклюже, от живота, мотнул топором и снёс снежную голову.
Царевич радостно завизжал, запрыгал, принялся растаптывать разлетевшиеся комья.
Глава четвёртая
1
Москва ждала возвращения царя. Долго жила она в безвестии, томилась, роптала, взбудораживаемая нелепыми и злыми слухами, веря им тем больше, чем меньше в них было правды. Проскачет через Китай-город к Кремлю крупным намётом всадник, а по Москве уже пойдёт: «Беда!..» И начинают приплетаться к этой ниточке другие нити, и столько приплетётся, такой клубок намотается, что даже самые спокойные и разумные не выдерживают, идут на торг, а на торгу всегда имеются охотники пошуметь, подурить, поерепениться — глядишь, и прёт уже толпа к Никольской или Фроловской стрельнице… Соберётся тысяча-другая — уйми-ка их!
Бояре, оставленные
Поначалу собирались, чтоб узнать какую-нибудь весть о царе, потом стали покрикивать: «Куда царя подели?» А дальше и вовсе страшное понеслось: «Разбивай богатинные анбары! Доставай корм!»
Нынешняя зима была трудная, полуголодная: летний недород да большие поборы на войну заставили многих повыскрести все сусеки в своих закромах, вот и нацеливала чернь свои голодные глаза на боярские амбары.
Пришли на Москву вести о «голодном разбое тяглых людей» из других мест — из Обонежской пятины [137] , с Пошехонья, где поселяне грабили монастыри и даже убивали игуменов. В Пошехонье был убит Адриан, основатель Адриановой пустыни… Губные старосты доносили из Пошехонья, что ими учинено дознание тому разбою и пойман зачинщик — Ивашка Матрёнин, который в оковах отправлен в Москву для боярского суда. А в приписке к донесению старосты сетовали на то, что «царь и великий князь велел имати с сох по двенадцати рублёв, и оттого христьянам тягота настала великая».
137
Пятина — название каждой из пяти частей древней новгородской земли.
Бояре сидели в Кремле, как в осаде, и ждали голодного бунта. Митрополит Макарий хворал… Он-то уж смог бы образумить смутьянов, но Макарий хворал, хворал ещё с осени, и с каждым месяцем всё тяжче и тяжче.
Никогда ещё Москва не оставалась так беспризорна — ни царя над ней, ни митрополита!
Царь и раньше часто и надолго отбывал из Москвы — на моления, в походы, но митрополит жил в Москве почти безвыездно. Добрая рука митрополита и святой крест в ней имели над Москвой не меньше власти, чем царь со своими боярами и войском. Нынче же над московитами не было ни той, ни другой руки. Смута лезла изо всех щелей. Бояре ничего не могли предпринять: в городе не было войска. Был хороший, умелый воевода — Шереметев, единственный, кто смело и открыто продолжал ездить по Москве, но не было войска: царь всё увёл с собой… Он словно бы умышленно оставил бояр беззащитными против черни, один на один — как в кулачном бою, чтобы почувствовали они, какова её сила, и не только почувствовали, но и поняли, навсегда уяснили себе, что не они, а он настоящий хозяин на Москве и на всей Руси, и что только ему, его личной воле подчиняется вся эта громадная масса людей, и если он отстранится, если даст черни свободу, спустит её с цепи — она в клочья разнесёт всё, что зовётся боярским.
И он добился своего… Бояре понатерпелись страху, да и неизвестно, чем бы всё кончилось, не исхитрись Мстиславский и не отыщи средства, которым удалось поуспокоить разнуздавшуюся чернь. Мстиславский отправил Шереметева переписывать оружие по слободам и сотням. Когда начинали переписывать оружие у горожан, значит, ждали под стены города сильного врага.
Мстиславский правильно рассчитал: стоит только всерьёз напомнить о грозящей Москве опасности — и перед лицом этой опасности все смуты уймутся.