Лолиты
Шрифт:
Мы прошли в коридор. Я забрал все свои вещи, он же пошел в том, в чем был. И в этом тоже заключалась какая-то его легкость, беззаботность, естественность, которой я не мог не завидовать, которую я жаждал в себя впитать, чтобы стать ею, чтобы избавиться от того груза серьезности, тщательности, разумности, аналитичности, духовности, который от рождения взвалила на меня природа. Быть телом; ничего с собой не брать; выйти, в чем есть, и остаться при этом собой, ничего не потеряв.
Я открыл дверь — на лязг замка прибежала Юля. Увидев, что Леша уходит со мной, она удивленно спросила:
— Вы куда?
— Не твое дело! — огрызнулся мой голый Леша, и мне показалось,
Я вздрогнул — и задумался. Его ответ может вызвать у Юли подозрения. Она может рассказать маме, что мы вместе куда-то ходили, но так и не сказали куда. Юля нормально относится ко мне, но ее отношения с Лешей типично братские, а потому вряд ли она упустит возможность ему подгадить. Придется выкручиваться. Конечно, проще всего будет сказать, что мы пошли погулять. Но и это будет странно. Что это такая за прогулка ученика и учителя, ребенка и взрослого, не состоящих ни в каких родственных отношениях? С другой стороны, почему нельзя допустить, что мы более или менее на каком-то уровне подружились и решили пойти хотя бы немножко погулять?
А что было бы, если бы Леша — или я сам — честно сказал, что мы идем на крышу, как раньше? С одной стороны, это было лучше, так как в этом для Юли не было ничего нового, а главное — в этом была определенность, не дававшая почвы для подозрений. С другой стороны, это было гораздо хуже, ведь в этом случае Юля бы узнала, где мы находимся и, если бы ей стало скучно, сама бы смогла к нам пожаловать, как она один раз уже сделала. А с учетом того, что мы затевали с ним на этот раз, ее появление было бы совсем не кстати.
Но слова были сказаны, мы вышли за дверь, которая хлопнула у нас за спиной, отгородив нас от Юли, от их квартиры, от мира того, что привычно, что домашне, что влезает в какие-то рамки. Мы вызвали лифт, вошли в него, дверь закрылась, и мы остались один на один. Тут уже и я, при всей своей относительной опытности, не знал, что сказать. Молчал и мой Леша. Было не до разговоров, не до шуток, не до смеха. У меня стало пересыхать в горле, я сглотнул, стараясь сделать это втайне от него. Но он заметил и взглянул на меня; и я не мог уже отвести глаз. Я смотрел на него, он на меня. Мы впервые за всё время смотрел друг на друга так прямо, так серьезно, так напряженно и так страшно. В лифте было прохладно, мы стояли довольно близко, и я чувствовал жар, исходивший от его страстного юного тела. Мне очень хотелось, чтобы свет внезапно погас, чтобы я мог наброситься на него, как хищный зверь, и начать терзать его прямо здесь… Но это было бессмысленно, ведь через несколько секунд лифт всё равно остановится, и двери откроются, и кончится ночь, и снова мы выйдем в день. Да и дом был довольно новый и современный, свет в лифтах здесь не гас…
Интересно, а зачем мне нужна была темнота? Неужели я хотел от кого-то прятаться? От кого? Ведь, кроме нас, в лифте никого не было. Ведь не от него же я хотел прятаться? Или, может быть, от себя? Но зачем вообще прятаться? Разве это не то, о чем я так долго, так тайно, так горячо и болезненно мечтал? Неужели я хотел спрятаться от своей мечты, от своего счастья?
Дверь открылась, и снова мы вышли на свет, но здесь уже всё было по-другому, это был последний этаж, мы поднялись почти выше всех. На лестничной клетке было пусто. Мы полезли дальше; мое «великолепное животное» (по Л. Толстому!) шло первым. Мы пролезли на чердак. Дух тьмы, сырости, прохлады, разложения и смерти окутал нас. Меня восхитил этот поразительный контраст обстановки с моим обнаженным глупышом. Ведь его тело, напротив, было солнечным, сухим, жарким и пышущим щенячьей, не рассуждающей биологической жизнью. Мне казалось, что оно прорезает собой этот тихий мрак, что его Красота будто проплавляет собой коридор в этом уродстве.
Мы вышли на крышу. Если раньше она была для меня просто развлечением, необычным местом, где можно неплохо посидеть или погулять, то теперь я увидел ее совсем по-другому. Она стала для меня символом нашего — точнее, моего! — возвышения над всем миром, над всеми этими обычными серыми людьми, живущими своей обычной жизнью, людьми, которые бы просто ужаснулись, увидев, что я сейчас буду делать — и с кем. Они бы, без всяких сомнений, посчитали меня нравственным уродом, существом низким и опустившимся. Но ирония ситуации заключалась как раз в том, что я был выше их всех! И дело тут не только в крыше. Ведь я был убежден, что каждый или почти каждый из них мечтает втайне от всех о чем-то подобном, может быть, и не об этом конкретно, но о чем-то не менее диком и «извращенном». Но они боятся, они «стесняются», они трусят, а я — смею. Они твари дрожащие, а я — право имеющий.
Крыша состояла из нескольких площадок, находившихся на разном уровне и соединенных друг с другом вертикальными лестницами высотой в 3–4 метра.
— Пойдем на самый верх, — твердо сказал я, обхватив своей грязной, запачканной рукой его нежную и чистую обнаженную талию, по которой пробежали первые за сегодня мурашки.
— Почему наверх? — спросил он, ничуть, однако, не сопротивляясь.
— Потому что нужно быть выше всех, — пафосно ответил я.
— Кому? Зачем? — не понял он.
— Мне. Чтобы усилить наслаждение тобой, — ответил я коротко и смачно.
Я приказал ему лезть первым. Он встал на лестницу и начал подниматься. Я любовался переливами его мышц и игрой света на его золотистой коже. И вдруг со смешанным чувством я осознал, что, хоть теперь я и выше всех, а скоро, поднявшись на последнюю площадку, стану и выше себя, он, мой обольстительный, покорный и глупый раб, находится надо мной. Почему? Потому что я сам приказал ему лезть первым. Почему же я это сделал? Потому что не мог иначе.
Мы оказались на самой последней площадке. Я подвел его к штырю рядом с антенной и достал из рюкзака веревки.
— Вы будете меня вешать? — спросил он игриво и одновременно осторожно.
— Я люблю тебя, — ответил я. — Я как Бог: я люблю рабов своих.
— У вас много рабов? — спросил он с той же интонацией.
— Только ты. Но через тебя я владею всем миром. Самым ценным, что в нем есть, — Красотой.
Он промолчал. Я стал привязывать к арматуре его руки и ноги — прочно, чтобы он на самом деле не смог развязаться сам, если бы даже захотел, но в ту же очередь не слишком туго, чтобы он мог шевелиться и дергаться.
Закончив свою работу, я восхищенно замер. Передо мной была покоренная, упакованная Красота, готовая к употреблению. Теперь оставалось только ее унизить, утвердив над нею свою власть.
Я достал из рюкзака перочинный нож — маленький и складной, но довольно острый, специально заточенный мной накануне. Леша вздрогнул. Я часто шутил с ним, когда мы занимались английским или немецким, но, когда мы занимались с ним другими вещами, я был предельно серьезен. Как писал еще Милан Кундера, половое возбуждение и смех — две вещи несовместные. Он знал, что можно ожидать от моей «дневной» грани, от того меня, который учил его языкам. Но другой, теперешний, «ночной» я по-прежнему оставался для него во многом загадкой. Он не знал, чего ожидать от меня сейчас. И оттого мне было лишь еще слаще.