Лолиты
Шрифт:
— Я хочу рассказать, — продолжил он. — Надо рассказать… Только слов не хватает…
— Продолжай, глупенький, — ответил я, ласково поглаживая его пушистый пупок. — Я помогу тебе со словами. У меня их много. У меня есть то, чего не хватает тебе, а у тебя — то, чего не хватает мне. Поэтому мы здесь… рядом.
— Бабушка и дедушка… они и сами такие были… Такие…
— Старые, сморщенные… уродливые? — вопросительно подсказал я, удивляясь перевернутому сходству наших ощущений.
— Да, да! — подхватил он почти что с радостью. Ведь я понял то, что он не делил еще никогда и ни с кем. — Я боялся сказать прямо так… А вы взяли вот и сказали… Утром и вечером они часто гладили меня своими старческими пальцами — спину, живот, грудь… и здесь… — Он погладил себя по бокам.
— Ребра? —
— Да…
— И кожа у тебя была такая гладкая, атласная, свежая, юная, шелковистая… Ты весь такой молодой, сильный, загорелый, красивый и голый… А они такие одетые в кучу разных одежек, даже в самую дикую жару, такие старые, такие уродливые… И гладят, гладят, щупают тебя своими пальцами, а ты только вздрагиваешь и покрываешься мурашками…
— Да, да! — чуть не закричал он. — Вначале мне было так странно, как бы стыдно даже… А потом… потом мне начало это нравиться… Мне бывало грустно, мне чего-то не хватало, когда кто-то из них забывал это сделать.
— Как прустовскому Марселю, когда мама забывала поцеловать его на ночь, — произнес я иронично и вкрадчиво.
— Чего? — не понял он.
— Продолжай, глупыш, — сказал я с ласковой снисходительностью, царапая ногтями его соски.
— Ну а когда они все-таки делали это, я… я…
— Ты дрожал весь от наслаждения, — подсказал я.
— Да, — ответил он тихо, очень тихо. — Да, — прошептал он.
20
А потом вернулась с тенниса Юля, и мы с Лешей стремительно пересели за стол и взялись за учебник немецкого под названием Brucken («Мосты»). Мы навели мосты между собой, а потому могли теперь делать вид, что наводим их между Лешенькой и немецким, хоть это и было куда труднее.
— Руки в «Брюкен» и вперед! — незамысловато сострил я… и насладился зрелищем того, как он переходит из одного режима в другой, от обнаженного отдавания с небывалыми откровениями к готовности хихикать над простенькими шутками, содрогаясь своим обворожительным, еще почти детским, но уже сильным телом.
А на обратном пути я внезапно вспомнил, как в Германии, когда я гостил у своих родственников, дядя дал мне местную немецкую газетенку и сказал:
— Вот, прочти, здесь о жизни эмигрантской общины.
И ткнул пальцем в какую-то нудную и скучную статью, из коей я осилил три строчки. Делая вид, что с увлечением читаю ее (мне не хотелось его обижать), я стал обшаривать глазами страницу… и наткнулся на сообщение, взятое словно бы из раздела «Срочно в номер!» «Московского комсомольца». Речь шла о бабушке, совратившей своих внуков…
Меня словно громом поразило. Мне казалось, будто тысячи молний вонзились в мое сердце, в мой мозг, в мои половые органы… во всё мое онемевшее от неожиданности тело. Вот течет эта рутинная жизнь, хлюпает эта обыденность с ее дядями, эмигрантскими общинами, с вязкими статьями о них, с пивом, закуской, готовкой, с мыслями о том, что замутил я тут вроде бы с неплохой девушкой, но переспим мы уже с ней наконец или нет, что сестренка-то ее покрасивше будет, на Монику Белуччи, чай, похожа, просто ее комплиментами еще не успели перекормить, поскольку ей только 16, но не факт, что удастся ее соблазнить, а ежели за ней приударить, то рискую остаться без обеих, то есть без никого, так как всё будет у всех на виду; эта пошловатая рутина со спорами о том, кто именно потерял проездной и во сколько евро обойдется новый, со статьями в провинциальных немецких газетенках, которые публиковал время от времени мой славный дядек, давая им исключительно яркие и оригинальные названия вроде Das kulturelle Leben bluht, то есть «Культурная жизнь процветает»… и вот, посреди всего этого, сообщение о том, как мощное и древнее влечение, первобытная, дикая жажда Красоты, обнаженной свежей плоти проломила, сокрушила чуть менее древний, но тоже старый-престарый запрет и какой жуткий — и отвратительный, в глазах всех их, тех, у кого процветает культурная жизнь, — вышел скандал!
Я не мог оторваться от статьи, я жрал ее с тем сладострастием, с каким та бабулька-Божий одуванчик «жрала», должно быть, своих аппетитных внучков.
— Ну что, прочел? — спросил дядя минут через 10.
— Да… — пробормотал я странно и глухо.
— Ну и как? — спросил дотошный дядя.
— Сильно! — выдохнул я. — Потрясающе!
Он улыбнулся было, но потом задумался и посмотрел на меня с явным недоумением. Я тряхнул головой, прошел в свою комнату и лег на кровать.
Мы идем по улице с моим другом Вадимом. Мимо нас проезжают на роликах две девушки. На них только купальники-бикини. Они едут так прямо по городу, ослепляя прохожих своей солнечной кожей.
— Девочки обнажаются всё больше, — говорю я, задумчиво отхлебывая сок из бутылки. — Нравы становятся проще, свободнее. Я, знаешь ли, мечтаю о том, дне, когда люди — большинство людей, особенно девушек, перестанут считать близость с незнакомым или малознакомым человеком чем-то диким, неприемлемым, аморальным. Когда спросить кого-нибудь: «Не хочешь ли заняться со мной любовью?» — станет так же легко, как предложить человеку мороженое или мандарин. Чтобы смотрели на это так же просто и спокойно. Ведь что, в сущности, предлагается? Взаимное удовольствие. То есть, по сути, добро. Почему же предложение добра должно считаться чем-то ужасным, вульгарным, грубым?
— Понимаешь ли, Денис, — отвечает Вадим, допивая пиво, — мужское и женское удовольствие по-разному устроено. Мужчине достаточно хотеть тело девушки. То есть просто смотреть на него. Девушке же нужно знать и любить мужчину как человека, чтобы хотеть его. В этом вся проблема. В этом, если угодно, вся трагедия.
— Но почему же в Швеции, например, женщины так легко и естественно относятся к близости? Они что, какие-то особенные? Другой биологический вид? Может, все-таки дело в какой-то психологической установке, а не в биологической данности? Ведь общество всеми силами чуть ли не с рождения вдалбливает человеку, а особенно девочке, что «верность» — это хорошо, а «измена» — плохо, что «легкое поведение» — это ужасно, мерзко, развратно, пошло, грубо и т. д. и т. п. и др., а вот «тяжелое поведение» (то есть никому или почти никому не давать, а если и давать, то только после долгого, долгого общения) — просто замечательно и лучше некуда. А когда тебе с детства что-то так мощно вдалбливают, то тебе начинает казаться, что это твое собственное глубокое, искреннее убеждение. А разве можно от него отступиться?
— Может, ты и прав. В отношении некоторых девушек. Но некоторые другие, наверно, и на самом деле не могут и не хотят заниматься с мужчиной любовью, пока он не понравится им как человек. — Вадим покупает нам еще по маленькой бутылке пива. — Но тут вот еще какое соображение есть. Многие женщины считают, что если они дадут слишком скоро, то мужчина не будет их ценить.
— То есть они считают, что ценить их можно только за то, что их долго добивались, то есть за чисто внешний, технический, по сути, момент, а не за то, что с ними хорошо — то есть за них самих? Неужели им не приходит в голову, что если с ними всегда или часто хорошо, то и бросать их не будут? А если их долго добивались, но потом с ними станет вдруг плохо, то их в любом случае бросят, как долго бы их ни добивались?
— Наверно, не приходит, — улыбается Вадим. — Выпьем за умных женщин!
— С удовольствием!
Бутылки наши сдвигаются и глухо звенят.
— Ты сказал об обнажении, — продолжает Вадим. — Но не кажется ли тебе, что любая валюта в случае ее переизбытка девальвируется? Не кажется ли тебе, что если девичье обнажение станет постоянным и всеобщим, то люди просто перестанут его замечать?
— Только не я! — тут же восклицаю я. — Мне довелось побывать на диком пляже в Германии, то ли возле Мюнхена, то ли на его окраине. Люди там одеваются и раздеваются, как хотят. Кто хочет, снимает с себя абсолютно всё — независимо от пола, возраста и степени красоты. И никто не смотрит на него с жутким удивлением или, тем более, осуждением. Никто ему ничего не говорит. Это абсолютно нормально — потому что привычно. Потому что у них так принято. (Что еще раз доказывает относительность «абсолютных» норм морали и этикета). Кто хочет, остается в любом количестве одежды, которое он посчитает нужным. И это не нудистский пляж, а самый обычный и нейтральный.