Лондонские поля
Шрифт:
— Да, классно ты их завел, — сказал Дин.
— Толпа была враждебно настроена, — согласился Кит, — и это на меня малость давило. Чего они не знали — так это того, что Кит Талант цветет и пахнет именно тогда, когда на него давят. С давления, блин, он просто-таки прется.
— Да, завел ты их нехило, — повторил Дин.
— Клоунада, брат, клоунада, — сказал Кит. — Конкретнейшая клоунада.
Враждебность толпы, безусловно, имела место, и Гай не мог того не заметить. Поначалу она выражала себя в виде визгов, швыряния монетками, топотания ногами; кроме того, наблюдались по крайней мере три серьезных попытки посягнуть на жизнь Кита. Однако позже, когда Китовы броски стали говорить сами за себя, когда надежды толпы окончательно пошли прахом… было немало всхлипываний, причитаний,
Так или иначе, через полчаса все более и более разнузданных воплей и удушливого телесного жара, к которым Гай прибавлял свой жар и свои вопли («Кит!», «Дартс!» или «Кит! Дартс!»), всем, казалось, стало ясно, что матч окончен и что Кит одержал в нем победу. В порыве благодушия Кит обернулся к своему сопернику, а тот неожиданно двинулся к нему с дротиком, занесенным наподобие ножа.
— Долбанул сам себя. По ладони. Своим же дротиком.
— Страсти разгорелись — просто кошмар, — сказал Норвис.
— Ясен пень, — сказал Кит. — Глаз даю — он рвал и метал из-за своего позорного пролета во втором сете.
— Еще бы, — сказал Дин. — Еще бы…
Гай же, как единодушно признавалось и провозглашалось, проявил себя настоящим героем на автостоянке. Он обратил мысли вспять: высвеченная множеством фар поверхность изборожденной бесчисленными колеями и рытвинами земли под привычной чернотой ночного лондонского неба; чернота людской цепочки перед двумя фургонами и «ягуаром» Ходока; пятна фонариков, белизна глаз и зубов; позвякивание цепей; запах то ли бензина, то ли керосина. Вот тогда-то даже и Кит приумолк, подавшись назад, где его, своего чемпиона (или самого породистого пса) со всех сторон охватила часть компании.
— Мне, блин, надо было пойти самому, — сказал Кит.
— Да ну, на фиг…
— Не хотел же ты, чтоб они взяли реванш!
— Точно, Дин, в самую трещину, — согласился Кит. — Силенки, да, мне надо было беречь. Я ведь уже обдумывал полуфинал…
Но вот Гай — он направился прямо туда. Он пошел вперед, не горбясь и не сутулясь, с жирафьей прямолинейной грацией походки, без малейшего колебания, и голос его прозвенел с такой отчетливостью, на какую невозможно ответить, когда он просто сказал: «Простите», — а потом, когда черный парнишка бросился на него, он так же невозмутимо произнес: «Полегче», — шагая все дальше и рассекая их цепь; ну а потом, когда они пропустили его, никаких препятствий не осталось и для всех остальных… Гай вкушал одновременно из двух сосудов — из пивной кружки и из чаши славословий — и недоумевал. Отец его был храбр. В войну он вознесся до бригадного генерала, но имя себе сделал, еще будучи безусым лейтенантом, в боях с инсургентами на Крите: с тех холмов он спустился, весь покрытый кровью и медалями. Что до прошлого вечера, Гай тогда не ощущал никакой опасности для себя лично. Он чувствовал, что на уме у черной шайки-лейки совсем иное, нечто непостижимое. Да и в любом случае автостоянка и все действующие там лица занимали, казалось, не более одной десятой его реальности. В любое мгновение он сумел бы высвободиться — могучими скачками, каким никто не смог бы препятствовать. Высвободиться — неукротимыми скачками, квантовыми, непредсказуемыми переходами любви.
— Нет, — говорил Кит, пронзая его слезящимися глазами. — Нет. Поверь, ты — э-э — содеял подлинное благо.
Если я храбр, думал Гай, или храбр в данное время, то что же такое я испытывал сегодня на улице (будто сам воздух сбивает тебя с ног — о, эта «Герника» разверстых босяцких башмаков!), да и сейчас испытываю? Это, стало быть, не страх. Стыд и жалость. Но не страх.
Немного погодя они, по предложению Кита, отправились в «Голгофу» — выпить там «порно». В меру, по чуть-чуть. У стойки
— Ты, это, в тот раз с Ники… видишься?
Гай поразмыслил. У него частенько возникали трудности из-за грамматических времен, используемых Китом.
— Да, я виделся с нею — в тот раз…
— В чем-то ей пособляешь… кого-то разыскать…
— В точности так.
— В точности так…
Сказать, что между ними воцарилось молчание, было бы неверным, ибо молчания в «Голгофе» не бывает. Но к тому времени, как они достигли стойки (где должны были простоять так же долго, как и любой другой, из одного лишь примитивного нежелания уступать с трудом захваченную территорию), меж ними вклинилось, скажем так, зияние, которое делалось все шире и шире и пихалось в обе стороны локтями. Гай сквозь это зияние сказал:
— Я был… Прости, перебил?
— Нет-нет. Что ты говоришь?
— Нет, ты продолжай.
— Да что там, я просто говорил — не могу я заниматься всеми этими пташками сразу. Так ведь на дротики никаких сил не останется. — Кит кашлянул, и в его голосе послышались слезы. — Я свое тело почитаю. Мне надо держать его в форме. Сейчас. Пока эти состязания. Это нелегко, когда вокруг столько невостребованной кошатины, да уж приходится держать себя в руках. Приходится…
Пропихавшись локтями прочь от стойки, они со своей выпивкой встали рядом с колонной, угодив прямо в клацающие челюсти шумового оркестра.
— Ты не поверишь, — проорал Кит, — не поверишь, от чего мне приходится отказываться. Взять только вчерашний денек…
Засим Кит пустился в омерзительный декамерон о недавних своих скаканьях и кувырканьях, о мгновенных соитиях, о доблестных подвигах в области наставления рогов, о том, с какой огромной охотою вознаграждаются хватанья и щупанья, о приключеньях скоротечных или изматывающих, о пташках, от которых твои бедра звенят что струны, и о тех, после которых у тебя дрожат коленки, — в то время как Гай размышлял (и размышлял удрученно) о крайней вульгарности стандартных мужских стратегий. Да и классовые стратегии, пожалуй, ничуть не лучше, предположил он. Потребуется некая космическая протяженность времени, чтобы Кит осознал, что от женщины, подобной Николь Сикс, его отделяет космическое расстояние. Необходимо быть вблизи, чтобы понимать и чувствовать. В конце концов, если наблюдать из стерильного — и вируса не сыскать — морга какого-нибудь Плутона (Гаю вспомнились снимки, переданные последним «Джорниером»), то наше солнце представляется не более чем исключительно яркой звездой, предостерегающей, крестообразной, яркой звездой — холодной, яркой звездой, подобной воздетому Господнему мечу, и требуется немалое время, чтобы ощутить ее жар.
Когда он звонил ей сегодня вскоре после полудня (из мексиканской закусочной на Уэстбурн-парк-роуд), голос Николь оказался во всех отношениях таким, каким он надеялся его услышать: открытым, доверительным, дружественным, приглушенным (благодаря заряду теплоты) — и уравновешенным. Да, он надеялся, что ее здравомыслие возобладает, потому что его порой пугали эти легкие признаки неустойчивости, балансирования на грани. Если не слишком прекрасной для мира сего, то уж для времени сего она, по его мнению, была недопустимо прекрасна; именно такой выглядела она в его глазах: как анахронизм, музейная диковина, сирота во времени… Она, оказывается, как раз собиралась мчаться на лекцию (и Гаю тут же представился такой ее образ: Николь сосредоточенно-спешно цокает каблучками, книги плотно прижаты к груди… да, еще длинный шарф, развеваемый ветром), но ей ужасно хотелось бы поговорить с ним. Не будет ли он так добр позвонить ей позже, нынче вечером, в шесть часов, в шесть ровно?
— Разумеется. А на какую тему лекция?
— Ммм? Э-э — «Мильтон и секс».
— Что ж, полагаю, она будет недолгой, — сказал Гай: юмор его всегда порождался приливами счастья, а отнюдь не иронией — течением прямо противоположным. Тем не менее, он слегка пожалел о том, что у него вырвалось такое замечание.
— Вообще-то я полагаю, что речь пойдет о половой принадлежности.
— Ну конечно! Он — для Бога. А она — для Бога, который в нем. Что-нибудь в этом роде.
— Да-да. В этом роде. Ну, мне надо бежать.