Лоренцаччо
Шрифт:
Горожанин. Прекрасная проповедь, синьор приор.
Первый горожанин(золотых дел мастеру). Славный род Строцци дорог народу, потому что они не гордые. Не отрадно ли видеть, как знатный господин свободно и так приветливо заговаривает с соседом? Все это имеет гораздо большее значение, чем думают.
Приор. Если правду говорить, проповедь показалась мне чересчур красивой; мне случалось говорить проповеди, и я никогда не стремился к тому, чтобы от звука моей речи звенели стекла; но слезинка на щеке честного человека
Входит Сальвиати.
Сальвиати. Говорят, здесь были женщины, которые только что спрашивали меня; но я не вижу здесь ни одного длинного платья, кроме вашего, приор. Или я ошибаюсь?
Торговец. Вас не обманули, синьор. Они удалились, но, я думаю, они вернутся. Вот десять аршин материи и четыре пары чулок для них.
Сальвиати (садясь). Вот прошла хорошенькая женщина. Черт! Где это я видел ее? Ах, черт возьми! Да у себя в постели.
Приор(горожанину). Кажется, я видел вашу подпись на письме к герцогу.
Горожанин. Я не скрываю этого; это просьба, поданная изгнанниками.
Приор. У вас в семье есть изгнанники?
Горожанин. Двое, синьор: отец и дядя; из мужчин только я остался в доме.
Второй горожанин(золотых дел мастеру). Что за злой язык у этого Сальвиати!
Золотых дел мастер. Это не удивительно; человек полуразоренный, живет милостями этих Медичи и женат на женщине, о которой повсюду дурная слава! Он желал бы, чтоб о всех женщинах говорили так, как говорят о его жене.
Сальвиати. Не Луиза ли Строцци подымается там на холм?
Торговец. Это она, синьор. Я знаю почти всех дам из наших благородных семейств. Если я не ошибаюсь, с ней под руку идет ее младшая сестра.
Сальвиати. С этой Луизой я встретился прошлой ночью на балу у Нази; у нее, клянусь честью, хорошенькая ножка, и мы, как только представится случай, должны провести с нею ночь.
Приор(оборачиваясь). Что вы хотите этим сказать?
Сальвиати. Это ясно, она сама мне сказала. Я держал ей стремя, ни о чем дурном не думая; по какой-то рассеянности я взял ее за ногу, — так вот все это и вышло.
Приор. Джулиано, не знаю, знаешь ли ты сам, что ты говоришь о моей сестре?
Сальвиати. Прекрасно знаю; все женщины созданы на то, чтобы спать с мужчинами, и твоя сестра тоже может спать со мной.
Приор(встает). Что я вам должен, почтенный? (Бросает монету на стол и уходит.)
Сальвиати. Он мне нравится, этот милый приор; из-за толков о его сестре он забывает сдачу. Не скажешь ли, что во всей Флоренции добродетель осталась только у этих Строцци? Вот он оборачивается. Можешь таращить глаза, сколько тебе угодно, не испугаешь меня.(Уходит.)
Сцена 6
Берег
Катарина. Садится солнце. Широкие багряные полосы пронизывают листву, и лягушка звенит в тростниках хрустальным колокольчиком. Как странны все эти звуки вечера, когда они смешаются с дальним шумом города.
Мария. Пора возвращаться; завяжи вуаль вокруг шеи.
Катарина. Нет, еще не пора, если только вам не холодно. Посмотрите, милая мать [3] , как прекрасно небо! Какой простор и покой во всем! Как всюду чувствуешь бога! Но вы опустили голову, вы с самого утра встревожены.
Мария. Встревожена, — нет, но огорчена. Ты знаешь про злополучную историю с Лоренцо? Теперь во Флоренции только о нем и толкуют!
[3]
Катарина Джинори — невестка Марии; она называет ее матерью потому, что между ними большая разница в летах. Катарине не более двадцати двух лет (прим. автора).
Катарина. О мать моя! Ведь трусость — не преступление, храбрость — не добродетель. Зачем порицать слабость? Отвечать за биения своего сердца — печальное преимущество; бог один может сделать его благородным и достойным восхищения. И почему бы этому ребенку не иметь права на то, на что мы, женщины, все имеем право? Говорят, что женщина, которая ничего не боится, не внушает любви.
Мария. А полюбила бы ты трусливого мужчину? Ты краснеешь, Катарина. Лоренцо — твой племянник, ты не можешь его полюбить; но представь себе, что его звали бы совсем иначе, — какого мнения ты была бы о нем? Какая женщина захотела бы опереться на его руку, чтобы сесть на лошадь? Какой мужчина пожал бы ему руку?
Катарина. Это грустно, и все же не это внушает мне жалость к нему. Сердцем он, быть может, и не Медичи, но, увы! Сердце это — всего меньше сердце честного человека.
Мария. Помолчим об этом, Катарина; достаточно жестоко уже то, что мать не в силах говорить о своем сыне.
Катарина. Ах, эта Флоренция! Здесь его погубили. Разве я не видела порой, как в глазах его сверкал огонь благородного честолюбия? Разве юность его не была зарей восходящего светила? Даже и теперь нередко мне чудится, словно внезапная молния… Я невольно говорю себе, что не все еще умерло в нем.
Мария. Ах, все это — как бездонная пропасть! Такая уступчивость, такая тихая любовь к одиночеству! Он никогда не станет воином, мой Ренцо, — говорила я, когда смотрела, как он возвращается из школы, обливаясь потом, с толстыми фолиантами под мышкой; но священная любовь к истине сияла на его устах и в черных глазах. До всего ему была забота, он то и дело твердил: "Вот этот беден, тот разорен; как быть!" А это преклонение перед великими мужами Плутарха! Катарина! Катарина, сколько раз я целовала его лоб и думала об отце отечества!