Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— Он-то помнит. Особенно отца, — мягко проговорил Цурцуряну.
Папироска его догорала, хотя он и не затягивался. Пепел подбирался уже к самым ногтям. Пальцы его, когда-то красивые, тонкие, гибкие, которыми восхищалась вся Нижняя окраина, стали теперь грубыми, неповоротливыми.
— К тому же он чуть не слепой, — продолжал Пержу, борясь с головокружением. — Как бы его не исключили из школы. Нам намекнули на собрании. Понимаешь, их не интересует, что его отец… Ничему не верят. Это, мол, все твои выдумки…
Он вылил остаток вина
— София Василиу не могла стерпеть. Она за всех заступилась. Она говорила о Петре Рошкульце. Она его не знала, но очень хорошо говорила. Я один молчал. Она и тебя взяла под защиту. И мальчишку… Только я один…
— Если б это была моя выдумка… — проговорил, не слушая его, Цурцуряну. Он отхлебнул из кружки и сделал знак принести еще.
Буфетчик кинулся бегом, принес все, что требовалось, улыбнулся Цурцуряну и поклонился, ожидая хоть какого-нибудь знака благосклонности, но тот даже не взглянул на него.
— Да, она хорошо о тебе говорила, София, справедливо говорила, — все старался успокоить его Пержу, а самому вместо мрачного возчика почему-то все яснее виделся щеголеватый Цурцуряну тридцатых годов. — Она ручалась за тебя своей партийной совестью. А София, ты знаешь, слова на ветер не бросает. Она ведь секретарь партийной организации.
— Я бы их всех, коммунистов ваших, в порошок стер! — вдруг прохрипел возчик, снова наливая вино. — Вот этими руками свернул бы им шею. Чтоб и следа их не осталось на всей земле! На семя и то бы не оставил…
— Что ты мелешь? Ты с чего накинулся на коммунистов? Что они тебе сделали? — вскочил Пержу, сразу трезвея.
— Сядь! — коротко приказал Цурцуряну, и мастер сел.
Последовало долгое, тяжелое молчание. Буфетчик несколько раз порывался подойти, но всякий раз поворачивал с полпути обратно.
— Когда ты в последний раз видел Петрику? — вдруг спросил Цурцуряну.
— Примерно в конце июня, дней через десять после начала войны, — старался поточнее вспомнить Пержу, — я один раз встретил его в райвоенкомате. А второй раз… второй раз — в эшелоне, который шел на фронт. Только ведь его не взяли в армию. Когда его сняли с поезда, я все смотрел ему вслед, пока не потерял из виду…
— Не успели русские уйти из города, как Майер явился занимать свое заведение, — сказал Цурцуряну, глядя куда-то в угол. — Он сразу разыскал меня и еще кое-кого… Вернулись его девицы, постоянные клиенты, вышибалы. Требовалось срочно восстановить салон. И тут неожиданно на пороге мастерской появился Петрика. Все знали уже, что русские оставляют город, а он был в советской шинели.
— Не хотел он никак поверить, что фашисты топают по нашей земле, — прошептал Пержу, словно оправдывая Рошкульца.
— Да, — продолжал возчик, — Кишинев горел со всех концов. Пушки уже за Днестром били, а он вошел в советской шинели. Он смотрел только на меня. Вытащил из кармана кепку, нахлобучил ее на голову и крикнул,
— „Надо успеть, говорил он мне в райвоенкомате, пока с фронта вернемся, крышу починить, стены оштукатурить, — казалось, читал на дне стакана Пержу. — Станки хорошенько смазать“. Крепко он о технике беспокоился, новенькие были станки, только что получены…
— Как увидел он эту суматоху в мастерской, — продолжал свое Цурцуряну, словно не слыша мастера, — подошел к станку. — „Кто посмел?“ — спрашивает, да так грозно. Никто с места не стронулся. Я и сам не шелохнулся. „Накинь приводной ремень!“ — приказывает мне. Тоже с угрозой, как мне показалось. Потом оглядел всех, словно тут только заметил их, сам накинул трансмиссию, подобрал разбросанные инструменты и начал налаживать станок. А к этому станку он как раз меня обещал поставить, помнишь? У меня еще обида не прошла, что он мне его не дал. А Майеру стоило только заметить, что я Рошкульцу не подчинился, — сразу осмелел. „Хватай его!“ — кричит. А я стою. Майеру только того и надо было. Чтоб я не шевельнулся, не помешал…
Цурцуряну протянул было к бутылке руку, но тут же спустил ее.
— Налей-ка мне, Костик.
Он подождал, пока тот налил ему кружку, поднес ее к губам, но потерял охоту пить. Взял было сигарету — отложил.
— Если б он не подошел к этому станку… К станку, что мне был обещан… Я не шелохнулся. А майеровские молодчики — те не стояли… Вышибалы! И сам Майер, — кинулись на Петрику. У меня на глазах…
Пержу поставил свой стакан на стол.
— Что же ты думаешь теперь делать? — спросил он, помолчав.
— Позвал меня, чтоб я накинул приводной ремень… — словно в бреду повторил Цурцуряну.
— Что же ты собираешься теперь делать? — снова оросил Пержу.
— Не знаю, — ответил возчик. — Завтра снесут майеровское заведение. В новом здании мне нечего делать.
Он вдруг ударил обоими кулаками по столу и встал:
— Вот за что я вас ненавижу, — произнес он вполголоса, наклонившись к Пержу. — У нас все были такие, воровского роду-племени. От отца к сыну велось. Вы меня испортили. В бандиты я теперь не гожусь. И человека из меня никто уже не сделает…
Он с ожесточением ткнул рукой куда-то в пространство.
— Эх, может, если бы не стал мне поперек дороги этот ваш партийный проповедник Сидор Мазуре…
Он тронулся с места, задержался на минуту-другую у стойки и тяжелыми шагами направился к двери.
— А Кирика? — торопливо крикнул Пержу вслед возчику.
Тот обернулся, и по его движению, по взгляду мастер понял: Цурцуряну помнит, что есть на свете Кирика. Помнит, не забудет…
Не удалось Пержу напиться допьяна. Сколько он ни пил в эту ночь, из погреба он вышел все-таки трезвым.