Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
„Подъем!“
Солдаты вскакивают. Снова шагают сквозь метель и вьюгу…
— Ты будешь снова моим, Костик, только моим! — сверкала темнота кошачьими глазами.
„Да, да“, — отдавались его шаги в лад ее шагам, теперь уже не в сенях, а в комнате с пышно взбитой постелью…
Когда на другой день утром Пержу открыл глаза, перед ним на спинке стула аккуратно висел костюм, а из-под кровати выглядывали голенища великолепных, еще довоенных, хромовых сапог.
Он сделал движение, собираясь встать. Входная дверь в сенях скрипнула.
— Лежи, не вставай, солдатик мой! — Мария уже вернулась с полной кошелкой. —
И вот целую неделю Пержу не удавалось вырваться из объятий Марии, из плена ее ласк и забот. Мария ему не давала полена дров расколоть, ведра воды принести, а уж о том, чтобы он устроился на какую-нибудь работу, и слышать не хотела.
Случилось как-то солдату выйти наружу, — над ним простиралось холодное, хмурое небо начала зимы. Он поежился и поскорей спустился по ступенькам в землянку.
Трещины в стенах, невысоко подымающихся над землей, были кое-как законопачены. Ниоткуда не капало, не дуло, и в комнатке, хоть и пахло затхлостью, было тепло.
Это тепло угнетало солдата.
В маленькое окошко, у которого он остановился, почти ничего не было видно: больше земли, чем неба. Зима настала сухая, бесснежная. Ветер завивал пыль, вылизывая развалины, и от этого все казалось еще пустыннее, еще холоднее.
Пержу с ужасом заметил, что эта неделя, прожитая у Марии, расслабила его. Он — солдат, прошедший через четыре военных зимы, испугался первой, мирной, да еще глядя на нее в окошко!
Однажды, когда он стоял, прижавшись лбом к стеклу, ему показалось, что вереница развалин стала еще длиннее. Он почувствовал, как давит его потолок землянки, как теснят его стены. Ему вдруг так захотелось, чтобы ветер сек лицо, чтобы пыль запорошила глаза, чтобы под каблуком крошились мертвые комья земли.
Пержу решил уйти. В дверях столкнулся с Марией, возвращавшейся с работы. Женщина сама открыла перед ним дверь.
— Ступай пройдись немножко, Костик, — сказала она нежно. — Хлебни чистого воздуха. Только не уходи далеко. Я приготовлю поесть и позову тебя.
Но Пержу ушел далеко. Вернулся он лишь через несколько дней. Снова уходил, снова возвращался. Все дольше пропадал, все меньше оставался у Марии. Жизнь у них не ладилась, хотя, казалось, Пержу вовсе не был против того, чтобы она наладилась. Но — так получалось. Прежде всего он не мог не работать.
Он пошел мастером в ремесленную школу, — может быть, его привлекло то, что школа разместилась в том самом здании, где до войны были мастерские „Освобожденная Бессарабия“.
Хотя Марии и не хотелось, чтобы Пержу работал, она рада была, что ее неуемный муженек будет поблизости от Кирики Рошкульца. Она не падала духом и втайне питала надежду, что при помощи сироты ей удастся вернуть Костика и сделать из него семьянина.
Кирика в каждом мужчине, который подходил к нему, искал отца. Он вглядывался в него сквозь свои толстые, выпуклые очки, сверлил чуть косящими голубыми глазами.
Все ребята так и липли к новому мастеру в военной форме, который уж наверняка сражался на фронте; тем более восхищался им Кирика. Выяснилось к тому же, что Пержу хорошо знал его отца.
— Вы вместе работали в мастерских? — благоговение спрашивал мальчик, впиваясь глазами в Пержу, ловя каждое его слово. — Да, да… мастерские „Освобожденная Бессарабия“… Я знаю… В этом же здании. Вот тут стояла
Мальчик не отставал от демобилизованного солдата Тем более, что Мария каждое воскресенье и каждый праздничный день приходила в школу и забирала Кири-ку домой. Она поручала им обоим — ему и Пержу — какую-нибудь „мужскую работу“: подпереть угол землянки, готовый обвалиться, или еще что-либо в этом роде. А когда стол был накрыт и обед готов, она подавала им воду, чтобы они слили друг другу на руки, и после этого усаживала — одного справа от себя, другого слева — за стол, перед большой миской супа. Клала Костаке стручок перца, жгучего, словно огонь, который он любил прикусывать за обедом, ставила ему стаканчик вина, которое он охотно потягивал, а Кирику все торопила браться за ложку, предостерегая его шутливо от этой отравы — перца или, упаси боже, вина.
Суп, сваренный Марией, — это кое-что значило! Из десятка картофелин и горсти фасоли Мария создавала не просто суп, а семейную обстановку. Она расставляла вокруг миски с супом приправы, пряности, какие ставят вокруг кувшина доброго вина. Пар, поднимающийся над этой миской, наполнял запахом комнату, пробивался не улицу, дразнил соседей ароматом поджаренного лука, укропа, лаврового листа… Во всем чувствовались руки настоящей хозяйки — натруженные, с трещинами на суставах и все-таки молодые, свежие, всегда чистые. Пальцы, ловкие и быстрые, всегда в работе: то вьется из-под них спиралью картофельная кожура, то ровные — один к одному — ложатся ломтики и квадратики сала и вот оно уже на сковородке, возвещает соседям, что к Марии вернулся с войны дорогой гость. А пока сидят за столом, хозяйка то и дело ввернет словцо, что, мол, не худо бы настелить дощатый пол в комнатке, покрыть лифером крышу, навесить водостоки из оцинкованного железа.
— Прихватим кусочек соседнего пригорка, чего ему зря стоять, выровняем землю. Смотришь, уже и две комнатки с сенями, — твердила она Пержу. — Было бы только здоровье, а хозяйничать можно…
Мастер с аппетитом хлебал ложку за ложкой суп, покусывал перец, согревался стаканчиком вина, все по порядку, с разбором. Покой царил в комнатке, где во всем чувствовалась работа все тех же ловких рук хозяйки. Только речи ее не нравились ему. Ему смертельно надоели вечные ее планы расширения и усовершенствования згой лачуги.
Пержу мерещилось что-то фальшивое в заботах Марии о Кирике, ему казалось — она выглядит нелепо в материнской роли, которую она на себя взяла. Ему становилось противно все это, он чувствовал, что помимо своей воли втягивается в игру, которая вводит в заблуждение и мальчика. „Растут же, — думал он, — в нашей школе сироты, вырастет и Кирика“.
При всей своей любви и уважении к Петру Рошкульду он чувствовал, что не сможет заменить отца его сыну.
Наконец ему удалось выпутаться из сетей, которые с таким искусством и усердием плела Мария, — махнул рукой на все соблазны и почти совсем перестал бывать у нее. И даже начал, как и другие, называть ее „мадам“.