Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
София торопливо нашарила ногами тапочки.
— Не верю я тебе, ни тебе, ни твоим словам! — крикнула она в лицо Марии. — Ты напускаешь на себя злость, тетя Мария, а ведь сердце у тебя доброе. Вижу хорошо. — Она запахнула халат и заходила по комнатке. — А что делать, если никакой сударки у него нет? — Казалось, ей хотелось услышать от этой женщины ответ, который убедил бы ее в обратном. — Если просто ты ему уже не нравишься и он тебе тоже не по душе, опостылели вы друг другу?
— Так оно и есть, — согласилась Мария, утратив как-то разом весь свой пыл. — Я и сама так думала, — повторила она убитым голосом. — С моим Костиком
Рука, которой она подпирала щеку, опустилась, голова запрокинулась. Теперь это была не сварливая отчаянная баба, а существо слабое, угасающее от никому не ведомого горя.
Не зная, что делать, девушка глянула в окно. Больница стояла на пригорке, двор круто уходил вниз. Там, между редкими тонкими деревцами, выросшими тут словно по ошибке, медленно прогуливались больные. Кое-кто взобрался на бугор возле забора, чтобы без помехи поглазеть на улицу.
Отсюда, сверху, люди казались меньше ростом, больничные халаты еще бесцветнее, лица трудноразличимыми, едва ли не одинаковыми.
Кто знает, как выглядел бы каждый из них вблизи, а особенно если б на каждого можно было посмотреть, каков он дома, в кругу семьи. Кто знает, может быть, в жизни человеческой многое бы изменилось, если бы стены домов строили не из камня и глины, а из прозрачного стекла. Многое изменилось бы к лучшему. А может быть, к худшему?
— У тебя есть кто-нибудь на свете? — кротко спросила ее Мария. — Вижу, что ты сиротка, заброшенная, бедняжка ты моя.
София обернулась и привычным движением руки откинула пряди волос, открыв высокий, ясный лоб, как бы сразу осветивший иным светом все ее лицо. Так она всегда пыталась отогнать тревожные мысли.
— Есть ли у меня кто-нибудь на свете? Не жалуюсь, Мария. А у тебя есть?
— Никого. Одна как перст. Пока был у меня Костик, горя не знала. А теперь…
— А теперь? — прервала ее София с упреком в голосе.
Мария взглянула на нее удивленно:
— А и красива же ты, девонька, черт тебя побери…
— Пойдем. Наверно, мне уже там вещи мои принесли, — сказала София. — Может, и выйдем вместе из больницы? Ну что? Пойдем ко мне домой или к тебе, как хочешь. Посоветуемся, поделимся горем, откроемся во всем друг другу, — хочешь?
Мария молча пошла за ней.
Школьный коридор…
Этот коридор с длинным рядом дверей справа и слева Цурцуряну называл, как при Майере, „салоном“, а для Пержу он раз навсегда остался „цехом легкой промышленности“, каким он был во времена мастерских „Освобожденная Бессарабия“.
В этом широком коридоре готовили уроки и проводили торжественные заседания.
Здесь ребята сидели над учебниками, а в свободные часы сходились поболтать. Здесь они облепляли шахматные доски либо листали зачитанную книжку, один орудовал иглой, другой гладил форменные брюки, а третий — счастливец — сидел окруженный родней, которая приехала его проведать…
Тут же учителя готовились к урокам, спасаясь от тесноты учительской или собственного жилья.
По существу, это был зал, который
Здесь проходили спевки школьного хора, драмкружок репетировал пьесы, собиралась редколлегия стенной газеты, которая висела тут же, между доской Почета и доской приказов дирекции.
Но двери… двери путали все дело!
Не было ни одного помещения, которое не выходило бы в этот злополучный коридор. Поэтому мальчишек больше всего бесило то, что никогда нельзя было знать, не появится ли из какой-нибудь двери, скажем, товарищ Каймакан или еще какое-нибудь нежелательное лицо, да еще в самый щекотливый момент.
Сейчас занавес был убран, а посередине сцены стоял стол, покрытый кумачовым полотнищем с белесыми следами каких-то лозунгов.
На видном месте висело в рамке знаменитое письмо, которое Володя Пакурару получил от коллектива Нижнетагильского ремесленного училища.
Все это означало, что предстоит важное собрание.
Зал был битком набит. В глубине возвышались над всеми — наверное, взобрались на скамейку — любители футбола и атлетики, десять — пятнадцать мальчишек, голова к голове, с разгоревшимися щеками. Среди них был и Колосков, в самом центре, со спортивной газетой в руках. Собрание еще не начиналось, потому что вот-вот должна была вернуться из Котлоны София Василиу. Она обещала рассказать им, как они будут шефствовать над новым колхозом, и ребята с нетерпением ждали, когда им, наконец, доведется участвовать в деревенских заботах, подставить и свое плечо под общую ношу. Всеведущий Миша Хайкин пронюхал, кроме того, что в школу якобы прибудет сам Тоадер Котеля, чтобы ответить перед всеми, по какому праву он бьет мать Ионики.
О, Тоадер дорого заплатит за эту жестокость! Пусть только покажется!
Ребята сгрудились вокруг Ионики, примолкшего, взволнованного, и то и дело поглядывали на дверь.
Но порядка все не было; как ни старались Некулуца и даже сам староста Пакурару, каждый орал во все горло.
— Пускай ответит за каждую оплеуху!
— Лишить его отцовских прав!
— Пускай при всех прощения просит!
— И пусть поклянется, что больше не поднимет на нее руку, пока живет на свете!
Вдруг шум прекратился сразу — словно водой залили, и все устремили взгляды на входную дверь. Но они не увидели ни отца Котели, ни библиотекарши.
На пороге стояла плечистая высокая старуха, обвешанная переметными сумками, узелками и торбочками, которые при помощи целой системы бечевок держались на ее плечах и шее, так что бедняга еле-еле втиснулась в дверь.
Она стояла перед мальчиками, полная достоинства, прямая, словно ноша не давила ей на плечи.
И тут тишину прорезал громкий возглас:
— Софрония! Нянечка моя!
Это вскрикнул Игорь Браздяну — и тут же замолк, словно сам испугался, что выдал свою радость. И это он, первый в школе остряк, который мог всякого обвести вокруг пальца, разыграть, купить за четыре пятака, выставить на посмешище! Он, Игорь Браздяну, с шуточками которого не мог состязаться никто в школе, — испугался насмешек ребят, насмешек над этой встречей с бывшей его няней.