Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— „Иов“… Так меня Топораш однажды назвал, уподобил многострадальному Иову. Ну что ж, пусть так. Там — „Гроза буржуазии“, здесь — агнец. Очень может быть.
Он некоторое время молчал, задумчиво глядя в окно.
— Знаешь, что я тебе скажу, — торопливо заговорил он снова. — Может, я и вправду Иов, но теперь мне легче сносить любую боль, потому что вокруг меня вы, свои люди. Ты как советский гражданин старше меня. Я ведь только в сорок четвертом вышел из-за решетки. Но я старше годами, пришлось мне вынести всякое, и потому оно и теперь все в ушах гудит, все маячит перед глазами… Вот ты говоришь, ты не
— Я их все читал в архивах, — сказал Миронюк взволнованно. — Послушай-ка, Сидор! — воскликнул он, не заметив, что впервые назвал его по имени. — Мне вот что пришло в голову: ведь партийных билетов у вас, подпольщиков, не было, на допросах и под пыткой вы отрицали, что вы коммунисты.
— Мы отрицали, потому что так нужно было.
— Так вот… Значит, формально мы можем принять тебя на общих основаниях, как беспартийного: всего две рекомендации…
— Ну ладно, — усмехнулся Мазуре, — если б только речь шла о формальности.
— Ты отдаешь себе отчет в этом? — подчеркнуто спросил Миронюк. — Ты отказываешься от очень дорогого прошлого, на которое та имеешь право. А ведь ты коммунист. Следовательно, ты должен быть в партии. Это — правда. Все остальное — вопрос формальный и вопрос времени. Уверяю тебя…
— Конечно, вопрос времени! — поддержал его Сидор. — И я верю — недолгого времени, я убежден… Я отрицал свою принадлежность к партии в сигуранце, а здесь, здесь я ее отрицать не стану.
В кабинете между тем появился директор, несколько раз заглядывала и снова исчезала София Василиу. Скромно постучался в полуоткрытую дверь и лишь потом проскользнул Константин Пержу. Не найдя свободного стула, он принес какую-то низенькую скамеечку и примостился у стены. Дорох, стоявший у стола, заслонял ему Софию Василиу. Тогда он подвинулся чуть вправо, но тут Дорох закрыл своими широкими плечами висевший на стене портрет. Заходили и другие по делу, обращаясь то к Мохову, то к Каймакану.
Между тем Миронюк встал, шумно похлопал Сидора по плечу и, словно теперь только заметив собравшихся, подошел и пожал всем руки. Он вспомнил наконец о погасшей папиросе, которую держал в уголке рта, торопливо прикурил от окурка, протянутого Пержу, затянулся, доглядел, горит ли. И все эти жесты его, такие естественные. напомнили совсем другого Миронюка — в открытой рубашке без галстука, который вечно душил его и вгонял в пот.
— Извините меня, товарищи, — на мгновение смутился инструктор, гася папиросу в пепельнице. — Может быть, вы собрались здесь по важному вопросу, а я…
— Закройте, пожалуйста, двери — прервал его Дорох, который до этой минуты стоял у стола, равнодушно созерцая свои ноги. — Так. Как мы уже сказали, управление трудовых резервов… — В эту минуту шуба соскользнула у него с одного плеча, и Пержу увидел широкий золотой погон на знакомом суровом портрете. — Да закройте же кто-нибудь двери. Вот так…
Собрание коммунистов, такое же непредусмотренное, как и то, ученическое, без определенной повестки дня, длилось долго. Сидели все вместе, рядом друг с другом, вместе
Вечерело.
Некоторое время шли молча, рассеянно, словно рассорившись.
Мохов отделился первым. Сделал несколько шагов в сторону высокого сугроба, но, увидя, что София бросилась, чтобы его поддержать, остановился:
— Ничего, сам доберусь. — И, глядя, как она стоит, смущенная, по колено в снегу, добавил: — Не бойся, девочка, как бы то ни было, останусь я директором или не останусь, из партии я в отставку не выйду. И в школьной организации буду состоять.
Он пожал ей на прощание руку, выбрался из сугроба, зашагал к своему дому, но снова обернулся к ней:
— И с жизнью я еще не думаю прощаться. Нет, теперь уж нет! — воскликнул он на ходу. Софика слышала только, как под ногами у него скрипит снег.
Пержу тоже откололся от гурьбы идущих, круто взял в другую сторону, кинулся чуть не бегом, подняв за собой облако снежной пыли.
Впереди сейчас оказался Сидор, единственный из всех в шляпе и вообще какой-то праздничный, приодевшийся. Он шел, глубоко задумавшись, и часто оступался, ставя ногу куда попало.
София замедлила шаг, потом повернула и пошла обратно.
Школа начала перебираться в новое здание, во многих окнах уже не было света, но она знала их все на память. Вот здесь — общежитие, внизу, справа, — классы, библиотека, в которую одним из первых читателей пришел Еуджен Каймакан…
Воспоминания о первых встречах мгновенно промелькнули в ее сознании, и она снова осталась наедине с тем, что окончилось несколько минут назад.
Его слова она ощутила как уколы, уколы острия.
— Пора понять, — сказал Каймакан, — что нам в школе нужна не сестра милосердия, а крепкий секретарь парторганизации. Трудности ученикам не повредят. Закалки им не хватает. Жизнь их должна воспитывать. Нечего с ними нянчиться.
Потом острие притупилось и только толкало ее. Она молчала.
Он — ее любимый, с которым она сама решила порвать и не считала себя вправе нападать на него, а потому и сама не могла защищаться…
Единственный раз она решилась возразить ему на этом собрании — когда он напал на Цурцуряну, чтобы бросить тень на память Петра Рошкульца. Не верю, мол, во все рассказы Цурцуряну. После этого она не раскрывала рта. Молчал и Пержу.
Мохов еще перед заседанием написал заявление об уходе из школы и сильно волновался, не мог прийти в себя до тех пор, пока не кончилось заседание и все они не вышли на улицу.
Миронюк выступал несколько раз, но Дорох, соглашаясь или не соглашаясь с ним, неизменно его прерывал или передергивал его слова.
Больше всего София огорчилась из-за Котели. Получается, что его накажут за выступление на собрании, за первое проявление гражданского чувства. Как бы не пришлось ему отвечать за грехи отчима! Из-за Рошкульца она тоже огорчилась. Его, видимо, совсем исключат из школы, разве что Цурцуряну удастся доказать, что его отец действительно герой.
Софика остановилась. Закрыла глаза. Прижала ладони к щекам. До чего он дошел! Еуджен, ее Еуджен… В какое болото тащит его Дорох?..