Лузитанская лира
Шрифт:
начинает Луис да Силвейра свое поэтическое рассуждение-глоссу (вариацию) ветхозаветной книги Екклезиаста. Тема — та же, что у Жоана Айреса де Сантьяго («добро пременно так же, как и зло…»), и она перейдет дальше — к Са де Миранде, к Камоэнсу, к Бокаже, к Кенталу… Философско-дидактическое размышление выдвигается у Силвейры на первый план, заслоняя лирическую эмоцию. Возникает ощущение некоторой монотонности: все 286 поэтов «Всеобщего кансьонейро» предпочитают один, заимствованный ими у испанцев размер — семи- или восьмисложную редондилью (ее еще называли «большой редондильей», чтобы отличить от «малой», пяти- или шестисложной). Редондильи легко усваивались на слух, даже при не очень внимательном прослушивании. Ведь поэтам второй половины XV столетия часто приходилось читать свои «строфы» во время придворных увеселений, где тон задавали
1
См. перевод М. Квятковской в кн.: Камоэнс Луис де. Лирика. М., Художественная литература, 1980.
2
См. перевод А. Косс в указ. изд.
Среди авторов «Кансьонейро» есть и поэты, причастные к рождению португальской ренессансной культуры: Жил Висенте, Бернардин Рибейро, Франсиско Са де Миранда. Но и Рибейро, и Са здесь еще никак не выходят за границы средневековой традиции. Что касается Жила Висенте (1465? —1536), великого португальского поэта и драматурга, то его португалоязычная лирика [3] кажется сошедшей со страниц «Кансьонейро да Библиотека Насьонал»: вновь свежо зазвучавшие параллелистические дистихи, народная эротическая символика («В розане цветущем мне любовь открылась…»), мирно соседствующая с библейской образностью. Конечно, Висенте воспринял и традиции поэзии позднего средневековья (см., например, его вариации на тему «серранильи» — «горной песни»), и приемы любовной казуистики поэтов «Всеобщего кансьонейро» (это видно и в его редондильях «Госпожа моя не хочет…», и в песенке-«вилансете» «Не смотрите на меня…»). Но шедевры Висенте — его параллелистические дистихи, в которых соединились природность и простодушие народной песенной стихии с благородством и строгостью латинского гимна. И в мироощущении поэта органично слиты народно-языческое ощущение бессмертия жизни и благоговейно-мистическое переживание присутствия бога, открывающегося человеку в красоте земного мира — в горах, рощах и дубравах. Поздний Висенте, Висенте 20–30-х годов, принявший близко к сердцу и уму учение нидерландского гуманиста Эразма Роттердамского с его проповедью свободы совести и «разумной» веры, этот безусловно ренессансный Висенте значительно грустнее Висенте раннего, средневекового. С печалью и тоской вспоминает он «старую» Португалию (так напоминающую шекспировскую «старую Англию»):
3
В XV–XVI вв. многие португальские поэты писали как по-португальски, так и по-испански и португальская культура была по сути двуязычной, что отражало теснейшие политические и культурные контакты обеих стран в этот период.
Пафос культуротворчества, открывший для самоопределяющегося индивида новый способ обретения бессмертия, культ возрожденной античности и упорядоченной, преобразованной творческим усилием человеческого духа Природы, неоплатоническое «вероисповедание», уничтожившее средневековый дуализм бога и мира, — все эти характеристики Ренессанса вполне проявились и в португальском Возрождении. Однако открытие «я» оказалось сопряженным с чувством утраты себя, с самоотчуждением, самораздвоением.
«Чужд я стал себе и странен»: эта тема проходит через все творчество Бернардина Рибейро (ум. до 1545 г.). Она объединяет его стихи, написанные в «старой» манере (см., например, его «Вилансете»), с его эклогами — Рибейро был первым португальским поэтом, начавшим сочинять лирические произведения в этом жанре (его первая эклога датируется 1524 г.). Эклога обычно представляет сценку — стихотворный диалог двух «пастухов», происходящий на фоне идиллической природы. В эклогах Рибейро диалог чаще всего трансформируется в монолог — исповедь страдающего от неразделенной любви «пастуха» («пастух» здесь — своего рода жанровая «маска», обозначающая влюбленного). Поэтому эклоги Рибейро отмечены фатальной сосредоточенностью на себе, на собственных переживаниях.
Лирический герой Рибейро — замкнувшаяся в своей тоске-одиночестве (португ. saudade) личность — несомненно свидетельствует о ренессансной природе его поэзии. Однако в его стихах и в прозе нет целостного образа античной культуры. Рибейро не выступает и как прямой продолжатель поэзии Петрарки, Саннадзаро, Ариосто, других итальянских поэтов Возрождения. Поэтому первым подлинно ренессансным поэтом Португалии считают не его, а Франсиско Са де Миранду (1481–1558), который вполне узаконил существование в португальской поэзии сонета, ренессансной эклоги (рибейровские эклоги были еще тесно связаны со средневековыми «кантигами» — песнями). Он ввел в португальское стихосложение также заимствованные у итальянских поэтов одиннадцатисложную строку, рифмованную октаву и терцет, первый в Португалии начал писать канцоны, элегии, послания. Впрочем, послания Са писал «старым» размером — редондильями, причем в них он наиболее полно и легко высказывал свое отношение к окружающему миру: в отличие от Рибейро, из своего сельского «далека» (а Миранда с 1530 г. и до конца дней живет в своем поместье в Верхнем Миньо) автор «Послания к сеньору Басто» внимательно наблюдает за происходящими в стране переменами и весьма скептически оценивает их ход.
Ведь и сельское уединение не давало поэту ощущения прочности, устойчивости бытия. Сквозные мотивы лирики Са де Миранды — воздушные замки, уносимые ветром, замки, воздвигаемые на песке, пустые сны, «изменчивый и сложный мир» вещей. И как символ внешней неустойчивости и внутренней смуты — корабль, застигнутый бурей. И вот солнце — классический неоплатонический символ Блага, изливающего на землю свои жизнетворящие лучи, — в знаменитом сонете Са «Огромно солнце, птицам невозможно…» холодным шаром повисает в пустоте зимнего неба. А в последнем терцете сонета резко обрывается созвучие, согласие жизни человеческой души и жизни природы — то, на чем в значительной степени зиждилась ренессансная гармония:
…Но знаю я, природа обновится. Моим же переменам нет спасенья.В лирике ученика Са, автора книги «Лузитанские стихотворения» Антонио Феррейры (1528–1569), этот наметившийся в поэзии Миранды трагический разлад человека и мира, иллюзий и реальности сглаживается, снимается усилением чисто риторического начала: красота и слаженность поэтической речи должны преодолеть неупорядоченность переживания, даже столь естественного и, казалось бы, неисцелимого, как скорбь об ушедшем близком человеке. Поэтому и в сонетах, в которых Феррейра оплакивает раннюю смерть первой жены, нет резко безутешных, надрывных интонаций, все смягчено, подчинено поэтике «общих мест», заимствованных то из античной, то из итальянской, то из христианской риторики (тело — «печальная тюрьма», мир — «глухая пустыня», возлюбленная — «вожак»). Так что признание Феррейры в том, что один только «звук стихов» его друга поэта Перо де Андраде Каминья (см. «Элегию», адресованную Каминье) рассеял сумерки, в которые была погружена его душа после смерти любимой, вовсе не следует считать поэтической гиперболой.
Феррейра был еще более последовательным, чем Са де Миранда, реформатором португальской поэзии: в его лирике — сплошь «итальянские» жанры и ни одной «вилансете» или «песни». И в то же время он рьяно защищал «достоинства» португальского литературного языка, который стремился возвысить до латыни и всячески отторгнуть от еще очень близкого ему испанского. Во многих стихах Феррейры легко услышать и призыв к созданию португальской героической эпопеи в духе «Энеиды» Вергилия. Такого рода призывы и отдельные попытки их осуществления не раз имели место в среде поэтов-гуманистов Италии, Франции, Испании… Но ни одному из них не удалось создать подлинно великое творение в этом роде — ни одному, кроме португальца Луиса де Камоэнса (1524/5?—1580).
Камоэнс-лирик достаточно хорошо известен у нас в стране [4] . Поэтому, занимая в этой книге место, быть может, и несоразмерное его гению, оказавшись в ней одним из ряда поэтов XVI века, именно благодаря этому Камоэнс открывается перед нами с новой стороны: лучше видно, в чем он «архаист» и в чем «новатор». Его «Стансы», «Редондильи на чужое двустишие», другие «философические» редондильи очевидно продолжают традицию «Всеобщего кансьонейро». Судя по оптимистической концовке «Стансов» («…но если я жив, любовь не смертельна!»), это — ранний Камоэнс. И скептическая умудренность «Лабиринта, в коем сочинитель жалуется на мир» — из книг, а не из горького опыта жизни. Но «чистый, радостный во дни былого» голос поэта резко ломается, срывается до хрипоты в строках од, где — несмотря на ренессансную «исчисленность» формы и обилие учено-мифологических аллюзий — обнаруживается подлинно трагедийное, совсем нехристианское видение бытия как ада, от «коего нет избавленья».
4
См.: Камоэнс Луис де. Лирика. Указ. изд.
Конечно, Камоэнс — как всякий подлинный преобразователь поэтической традиции — точно ощущал границы и требования сложившихся до него жанров и… легко им подчинялся, утверждая свое поэтическое «я» не вопреки традиции, а в радостном согласии с ней. Это особенно заметно в его «рыбацкой» эклоге, где смягченные жанровыми условностями стенания поэта утишаются, голос вопреки утверждению: «хриплый хор скорбей моих нестроен», вновь обретает чистоту. И тут же мы слышим совсем другие интонации:
…В тумане спят Аррабидские горы, И слеп их камень, солнцем не согрет…