Лягушки
Шрифт:
Так или иначе, но похвалы её юному облику заставили Свиридову разулыбаться, она даже потрепала короткие волосы Ковригина и заявила:
— Да, Сашенька, мы ещё погуляем, мы ещё поживём без всякой халтуры, без карьерной дури, а просто, как люди-человеки, с любимыми и детишками…
— Кто это мы? — осторожно спросил Ковригин.
— Чего ты испугался? — удивилась Свиридова. — Это не мы с тобой вместе. Это мы с тобой по отдельности. И чтоб у каждого — полная чаша. И гамак в саду. Я закурю?
— О чём ты спрашиваешь? Ты видишь — я одну за одной…
— А
Ковригину тотчас показалось, что тихая собеседница, мечтающая об уютах семейной жизни, об изюминах в ромовой бабе, о детишках и гамаке, отодвигается от него в даль грибную, а вместо неё присаживается властная особа, должная государственно знать обо всём и обо всех.
— Тебе это надо? — спросил Ковригин.
— Надо! — резко произнесла Свиридова и так, будто вопросом своим Ковригин её обидел. — Хотя, если не хочешь рассказывать, то и не рассказывай.
— Отчего же… — сказал Ковригин. И рассказал.
Всё рассказал. Даже то, что не смог бы рассказать Антонине. Чувствовал, что в тесноте его рабочей комнаты возникает напряжение, что исповедь его заставляет женщину, о душевной близости с которой он еще полчаса назад помышлял, воспринимать его слова не просто существом любопытствующим и в нём, Ковригине, заинтересованным, но и будто судьей, праведным и нахмурившим брови. Ковригину бы остановиться, а он выложил всё и даже о предбрачной ночи не умолчал. Стало быть, возникла потребность выговориться, видимо, и потому, что рядом с ним сидела собеседница, вызывавшая не одно лишь доверие, а и ещё нечто важное, чему Ковригин пока не торопился подобрать название.
— Какой же ты шелапутный и ненадёжный друг, Александр, — сказала Свиридова.
— Какой есть! — с вызовом произнёс Ковригин. — И шелапутный, и простак!
Теперь ему захотелось надерзить Свиридовой, этой барыне, явившейся просветить и отчитать холопа.
— Наташа (он чуть было не назвал её Натальей Борисовной)… Я был искренен, — сказал Ковригин. — Всё же разъясни мне, ради чего ты напросилась стать курьером? Чтобы разузнать о нашем с Хмелёвой путешествии?
— И ради этого, — сказала Свиридова. — Известное бабье любопытство.
— Ну ладно я, — сказал Ковригин. — Я-то ещё могу оказаться тебе полезен. А Хмелёва?
— Мне понравилась девочка. Я обещала ей поддержку. Но её жизнь — её жизнь. А ты-то чем можешь оказаться мне полезен?
Следующие слова Ковригин долго считал одними из самых дурацких слов в своей жизни.
— А твои надежды на пьесу о Софье! — воскликнул он. — Не хочешь ли, чтобы на этот раз я вызвался стать для тебя душкой-опекуном, способным помочь продолжить подъём к вершинам?
— Это ты говоришь мне?
— Тебе! — не мог остыть Ковригин.
Свиридова вскочила, но сразу и утихомирила себя, нервические движения её снова стали степенно-пластичными.
— Дурак
— Извини, Наташа, — мрачно произнёс Ковригин. — Действительно, я не прав. Пьеса моя дрянь. Я бездарен. Чьим-либо опекуном или хотя бы поводырем стать не способен.
Свиридова стояла к нему спиной, застёгивала пуговицы серебристого плаща.
— Я писал дурацкие "Записки Лобастова" с рекламой дирижаблей, — сказал Ковригин, — и в сотый раз загонял себя в камеру самобичевания. Бездарь я. И теперь раздражение на самого себя срываю на тебе. Извини.
Свиридова застегнула пуговицы, повернулась к Ковригину. Густые волосы её по-прежнему спадали на плечи идеальными волнами ("Пользуйтесь шампунем "Амаретто"), пахли орехами, глаза были сухими (а с чего бы им повлажнеть?).
— Я прочитала "Записки Лобастова", — сказала Свиридова. — Была в редакции Дувакина, узнала о них, попросила дать почитать…
Ковригину бы промолчать, но разумного человека в нём одолел нетерпеливый автор свежего текста.
— Ну и… — в волнении произнёс он.
— Я смеялась. Очень смешно, — сказала Свиридова. И заулыбалась.
"Всё-таки как хороша, плутовка!" — подумал Ковригин.
— Особо близки мне две твои коллизии, — сказала Свиридова. — Мне бы сыграть в комедии. Хорошей. Ведь была кто-то, для кого Шоу написал "Пигмалион". А у меня… Так уж повелось, что я со студенческих лет играю трагических либо революционных дам. Будто я вторая Пашенная. Будто я родилась в кожанке и только для того, чтобы стать Любовью Яровой, комиссаршей с комиссарским телом, а теперь ещё и бабой с митинговой кастрюлей. А тут я вижу, ты мог бы написать для меня легкую комедию. Или даже текст для мюзикла.
Пристыженный было Ковригиным скандалист, в угол на колени им поставленный в ожидании бича, ожил, привскакивая, начал кривляться.
— Ну вот! — образованно заявил Ковригин. — Одно к одному. Сначала пьесу о Софье. Потом — комедию. "Пигмалион". Бездарь, но на что-то может пригодиться.
— Всё. Хватит, — сказала Свиридова. Вышла на крыльцо и выкрикнула: — Николай! Запрягай кобылу!
Ковригину же сказала:
— Хмелёвой при встрече передай от меня. Талант легко и погубить. И надо быть самой поклонником своего таланта.
— Передать не могу, — сказал Ковригин.
— Отчего же?
— Хмелёва пропала.
— То есть как?
— Пропала и пропала, — сказал Ковригин. — Провели мы с ней ночь, сходили в ЗАГС, расписались где надо, и через два часа она пропала. Просила не искать. Но её ищут. И Острецов. И театр. И милиция, по запросу родителей. Но её нигде нет. И нет никаких документальных подтверждений, что она вообще была на Земле.
— И ты ищешь?
— Нет. Не ищу. Просили не искать. Да и в любом случае не стал бы искать.