Лягушки
Шрифт:
Ковригин сидеть у компьютера не смог. Встал. Вышел на крыльцо. Закурил.
Надо было выйти в лес. Пусть ненадолго, пусть и недалеко. Лес для Ковригина был сейчас, пожалуй, важнее лечебных прикосновений сестры Антонины.
Естественно, лес изменился. Вслед за тополями решительно пожелтели березы, раскраснелись клёны, в саду напротив Ковригинского осыпались яблони, и даже на улицах поселка, устланных желтым, рыжим и зелёным, приходилось наступать на притянутые тяжестью Земли плоды, всё больше с красными боками, антоновка в посёлке будто вывелась.
В лес, а сначала — в приколодезную рощу, Ковригин вышел с мыслями вовсе невнятными. А никакие мысли ему вообще сейчас не были нужны. Но вскоре они возобновились и стали слоиться. То он думал о вещах бытовых. То бытовые необходимости существования сцеплялись с грёзами его натуры, требующей высоких предназначений. Кто он, Ковригин? Но так уж важно было
Сейчас же мысли о Рубенсе были отброшены, и в Ковригине ожила Марина Мнишек. То есть не совсем так. Просто Ковригин вспомнил, что в год знакомства (после ухищрений) Рубенса с герцогом Лермой и испанским королевским двором состоялась знаменитая сцена у фонтана (если, конечно, в Самборе был фонтан) и объявлена помолвка пятнадцатилетней девицы Марины и московского царевича. Вряд ли при этом ловчила Марина, ловчили её хитроумный папаша пан Мнишек и неопознанного происхождения Самозванец. «Ну и что?» — спросил себя Ковригин. А ничего! События (Рубенс — Рим, — Марина — Самбор) никак не были связаны друг с другом. Если только расположились рядом в хронологическом движении человечества…
«Никаких осмысливаний и осмыслений!» — приказал себе Ковригин.
Это разноцветье листьев под ногами и над головой вызвало в нём бесполезную мешанину мыслей.
Надо было возвращаться домой и усаживать себя за компьютер. Но там дочь сандомирского воеводы и самборская невеста могла превратиться в Елену Михайловну Хмелёву, якобы более десяти дней как стонущую в тайниках Журина.
И это Ковригина беспокоило.
«Всё! Всё! — настраивал себя Ковригин. — Работы осталось на три дня. И не было никакой актрисы, была царица Московская, коронованная в Успенском сборе, Марина Юрьевна…»
Была бы возможность цепью приковать себя к столу с компьютером, Ковригин сделал бы это. Но он и без цепей, с минутными отходами от стола по необходимостям организма или для того, чтобы затолкать в себя бутерброд с языковой колбасой, просидел трое суток (спал часа по два) за механическим устройством, терпевшим удары восьми его (а иногда и всех десяти) пальцев, и не только терпевшим, но и относившимся к его ударам и посылаемым словам, пожалуй, доброжелательно.
Ковригина компьютерный человечек радовал. Того не раздражало действо, записываемое Ковригиным, и слова Ковригина, то есть он не выражал свои недоумения зелёными линиями подчёркиваний и ни разу не высказал неудовольствий линиями красными, напротив, он будто бы требовал: «А дальше… а дальше…» и это Ковригина подстёгивало.
«Что дальше», Ковригин уже знал. В нём будто бы ожил (возник) суфлёр школы императорских театров. Естественно, никакая синежтурская отсебятина на мониторе нынче не могла возобновиться, никакое польское мясо, никакие краковские колбасы, никакие намёки на хомячьи личики братьев Качинских сюда не проникали. Хотя телятина на обеденных блюдах шановных панов, вызвавшая неодобрение и страхи в Московии, присутствовала. Но это было отражением исторической реальности. Не раз по ходу восстановления пьесы Ковригин задумывался над судьбой и личностью Самозванца. Не важно, кем он был, Гришкой Отрепьевым или ещё кем. Главная загадка для Ковригина темнела тайной: каким образом за два года умнейшими людьми, а то и хитроумными интриганами, невзрачный человек был признан способным возглавить борьбу за Московский престол? На взгляд Ковригина, ответы на это авторы сочинений о Самозванце не дали. Ни Фаддей Булгарин, ни Александр Николаевич Островский, ни даже сам Александр Сергеевич Пушкин. Собственно говоря, Александр Сергеевич особо и не занимался историей заграничного возвышения Чуковского чернеца, его больше занимал Борис Годунов и взаимоотношения царя и народа. Пушкину были важны исторические обстоятельства явления самозванцев — обрыв в движении династии, пустое царское место, азарт добытчиков, властолюбий, тщеславий… Ну, это всё понятно… Но в умении Отрепьева добиваться уверований в его богоизбранность виделась Ковригину некая мистическая или даже чародейская сила. И попёрла за ним, попрыгала, поскакала толпа, не представляя толком, зачем и куда…
Стоп. Хватит. Никаких верениц. Ковригину ведома была собственная особенность приклеивать к какому-либо событию явившееся вдруг словечко и этим словечком суть исследуемого погонять. И часто случалось, что у Ковригина прилипшее словечко приводило не к усилению смыслового толкования события, а, напротив, к упрощению смысла.
А потому — без верениц! Без синих птиц! Без дивной музыки Ильи Саца!
Через три дня, как было себе обещано, Ковригин закончил работу. Точку поставил. Сначала одну. Потом вторую. Потом третью. Хотел поставить будто бы восклицательные знаки. Одобрением самого себя. Но вышло многоточие. И исправлять его Ковригин не стал.
Сидел, откинувшись на спинку стула, руки закинув за голову и сцепив их, закрыв глаза. Выдохся? Начнутся часы или даже дни самоедства? И понял: нет. Вовсе не выдохся. И энергетика восстановилась в нём. Ощутил желание писать и писать, испытывать то же удовольствие, какое испытывал в последние три дня. «Завтра же возобновлю продолжение „Записок Лобастова“! — постановил Ковригин.
Но „завтра“ не начал. А был отвлечён от дела сообщением Дувакина.
Вчера же открыл глаза и упёрся взглядом в цифру в конце текста: 121. 121 страница. Какая же это пьеса! Это неизвестно что! В пьесе должно быть семьдесят страниц. А то и меньше! И ведь когда студентиком сочинял историю Марины, сам понимал, что пишет нечто бесформенное, но остановиться не мог и на овладение правил ремесла времени не имел, не терпелось преподнести подарок прекрасной Натали. Преподнёс. Преподнёс и имел конфузию…
Сейчас же, и особенно после спектакля в Синежтуре, прежняя его драматургическая беспомощность (или — неловкость) нисколько Ковригина не смущала. Спектакль получился, а публикация пьесы в журнале могла стать актом просветительства. Ковригин не выдержал, сам позвонил Дувакину:
— Петя, надобность в пьесе не исчезла?
— Не исчезла.
— Она готова. Сам я приехать сегодня не смогу. Присылайте курьера с принтером и запасом бумаги.
— Завтра к обеду будет, — сказал Дувакин. — Обещают заморозки. Протопи печь. Курьер — существо нежное.
— Кто это ещё? — насторожился Ковригин.
— А тебе-то не всё равно? — принялся похихикивать Дувакин. И чувствовалось, что ехидна-издатель злорадствует по поводу свидания Ковригина с курьером нежных свойств. — Очень, говорит, надобно. А мне-то что? Надобно так надобно. Тем более зачем мне платить деньги наёмному курьеру, если отыскался волонтёр?
— Крохобор ты, Петенька! — возмутился Ковригин. — Это что же, я не только протопить печь должен, но и обед сготовить?
— Это уж какой ты есть хозяин!