Лягушки
Шрифт:
— Вот тебе раз… — пробормотала Свиридова, и было видно, что новость удивила её всерьез. Свиридова присела даже. "Наталья Борисовна, я готов! — услышано было из сада. Свиридова ответила вяло: "Сейчас иду…"
Но встала.
— Ковригин, в Москве обязательно доберись до Напрудной башни Ново-Девичьего. Посмотри, что там пишут на стенах…
— Непременно, Наталья Борисовна, — сказал Ковригин.
Вышел все же к калитке проводить гостью.
— Дувакин говорил, что пьесу намерен публиковать с твоим предисловием. В этом нет необходимости. И оно вряд ли было бы уместно рядом с посвящением…
— Да пошло бы твое посвящение! И пьеса твоя! И Дувакин твой! — дальше взлетели в выси выражения эмоционально-актерские, заставившие загалдеть ворон на тополях и берёзах.
— Чтоб и вам хотелось! — этими словами проводил Ковригин
47
Этими же словами Ковригин напутствовал полный стакан коньяка, отправленного им в глотку и подтверждённого куском сёмги холодного копчения с долькой лимона в обнимку. Сёмга, небось, была заводского происхождения, откормленная черт-те чем, из какого-нибудь фиорда вблизи Ставангера или Тромсё, а не наша, мезенская. Для продолжения хода и зигзагов мысли Ковригину пришлось налить ещё полстакана коричневой жидкости и докатиться до соображения, что и коньяк, и сёмга были закуплены им в "Алых парусах" на Большой Бронной в те самые минуты, когда Хмелёва уже "пропала", то есть отправилась (ушмыгала) неизвестно куда. "Надо же, какие временные совпадения случаются в мире, — думал Ковригин. — Марина Мнишек проживает в Самборе невестой в ту же пору, когда Рубенс предпринимает карьерные ухищрения в Риме, чтобы пробиться из обслуги сильных мира в равные с ними. И вот ещё одно совпадение — этот коньяк, фабричная сёмга и пропажа Хмелёвой…"
Тут Ковригин заснул.
И, естественно, не знал, что в Москве посетившая его Натали Свиридова не спит, заснуть не может (и не заснула), а плачет, порой и ревёт.
Ей было горько. Ей было стыдно. Ей было жалко себя.
В последние недели в ней возникли странные надежды. Её тянуло к общению с Ковригиным, явным шалопаем, а по московским слухам, вертопрахом и эгоцентриком, от того и ходит в холостяках. Ей хотелось видеть его. Беспрестанно хотелось. Конечно, в желании общаться с Ковригиным не исключалась и корысть. А вдруг он и впрямь напишет для неё пьесы, скажем, о Софье и легкомысленно-трогательную комедию, её комический дар не был проявлен ни разу, и это угнетало её, ей надоело ходить в веригах мужественных или мужиковатых "дам", с печальными судьбами, их драмы, сливаясь с её судьбой, корёжили её натуру. А она была когда-то пусть взбалмошной и капризной, но домашней девчонкой, и мечты о комфортах семейной жизни с верными людьми вокруг в ней пока ещё теплились. Конечно, пьесу о Марине Мнишек она разругала несправедливо и в раздражении. Да ещё и повторила чужие оценки. Конечно, пьеса вышла с нарушением приличий жанра, но Хмелёва Марину сыграла! Да ещё как! Впрочем, все эти корысти с упованием на выгодные роли, как понимала теперь Свиридова, были лишь по-женски лукавыми подходами к объекту известного интереса, в них размешались оправдания её тяги к Ковригину, и именно не как к литератору, но прежде всего — мужику.
Тело её вспоминало (часто и с охотой теперь вспоминало) о тех самых мгновениях, какие пришли на ум и Ковригину. О тех самых, когда утренняя толпа в троллейбусе номер два прижимала их друг к другу, а она и не думала отстранять от себя длинного ушастого парня или тем более кулаки выставлять защитой от его касаний, ей было сладко, ей было наплевать на людей вокруг, и были случаи, когда их молчаливое сближение кончалось оргазмом. А познакомились они года через два, и Ковригин, студентик с журфака, даже в разговорах с ней держался так, будто между ним и ею (её телом) был ров шириной в версту. А потом, года через три (она уже стала звездой), Натали после ужина в ЦДРИ заскочила в вечерний троллейбус всё того же Второго маршрута и увидела в пустом салоне Ковригина, ей тут же захотелось спрятаться хоть бы под сиденье. Или улететь куда-нибудь. Она отодвинулась от Демисезонова, он стал ей противен. И сама она была противна себе.
Но, впрочем, может быть, в троллейбусе сидел и не Ковригин, а Васенька Караваев, писавший ей сонеты. Да, и сколько других Васенек (и солидных Василиев Васильевичей) возникало в её блистательной молодости!
В молодости всё же! А сейчас, стало быть… А сейчас гордая женщина напросилась отправить её к Ковригину курьером. И такой конфуз. Да ещё и с базарными криками. Конечно, ревность вынудила её расспрашивать Ковригина о путешествиях с Хмелёвой, и вовсе не Хмелёва интересовала её, за неё беспокоиться не стоило, эта девонька своего добьётся… Хотя, когда
А Ковригин — хорош гусь! Самобичевания, несовершенство, одиночество! А она-то, Наталья Борисовна Свиридова, не обречена, что ли, на недовольство собой и одиночество?
Всё, сказала она себе. Хватит. Очередной щелчок судьбы получен. Можно жить дальше, ты — сильная женщина, и у тебя есть дела поважнее, чем промокать лицо подушкой. Тебе тридцать четыре. Вытри слёзы, опухшая ты никому не нужна.
Дела обнаружились с первым телефонным звонком.
— Здравствуй, Наташенька, солнце моё! — забасил Громов, кинорежиссёр из Первых, с "Никами" и "Золотым орлом". — Что ты сопишь? Простудилась, что ли? Или свиной грипп?
— Типун тебе на язык! — воскликнула Свиридова. — Нос пудрю!
— Это замечательно! — сказал Громов. — У меня к тебе предложение. Оно тебя удивит. Но выслушай…
48
А Ковригин всё же был вынужден отправиться в Средний Синежтур.
Но прежде пошли опята. И явились они именно в дни, обещанные Амазонкину рыболовом. Амазонкин синим утром и разбудил Ковригина, вскричав из-за забора: "Опята вылезли!" Четверговый посёлок был почти пуст, соперников не следовало опасаться, и Ковригин двинулся в лес не спеша. В ельнике, уже возле Леонихи, из ореховых кустов вырос Амазонкин и спросил, похоже, с надеждой: "А она не сестра Лоренцы Козимовны? Как похожа-то!" "Нет, не сестра!" — грубо ответил Ковригин. "А жаль", — расстроился Амазонкин, и Ковригин вскоре увидел брезентовую спину Амазонкина с провисшим капюшоном, быстро удаляющуюся в сторону заовражных просек с животворными пнями.
Сам он вслед Амазонкину не поспешил, а решил осмотреть березовый колок на опушке ельника, где с десяток лет назад пронырливые люди поставили методистскую церковь, позже сгоревшую, и где он, Ковригин, в детстве, в июльскую жарищу набирал землянику на варенье (с шеи его на веревке свисала литровая стеклянная банка), и где в поздние летние дни в траве водились лисички, сыроежки, подгрузди, а то и белые.
Стволы шести берёз были облеплены опятами. Должен заметить, что осенние опята, в особенности солёные или маринованные, не являлись любимыми грибами едока Ковригина. Скажем, жарёхи — летние опята, они же говорухи, или лисички, и уж, конечно, подосиновики и белые — были куда милее Ковригину. Но охота за осенними опятами и даже ожидание их для садоводов-москвичей, как и для жителей окрестных деревень, были делом непременным, обрядовым, захватывающим и азартным. Только недотёпы и убогие люди могли пренебречь осенней охотой и заготовкой грибов на зиму (особенно в годы пустынь в магазинах). Их сушили, солили, мариновали, жарили и укладывали в морозильники для новогодних застолий (разогреть их — и к сосудам). Ковригина же в дни явления опят гнали в лес эстетические соображения. Он и когда белые находил, не сразу срезал боровик, а если тот был живописно расположен в траве или под кустом, или сам по себе вырос хорош, подолгу разглядывал гриб и сверху, и с боков, до того радостно было на душе.
И теперь он присел на землю и любовался разнообразием творений природы. Обычно опятами был обилен южный берег оврага (бывшего Зыкеева пруда), там они росли на пнях вырубок. Оттуда до Ковригина доносились сейчас голоса грибников с их восторгами и испугами (потерялись), лай собак. Здесь же пней не было, и опята расползлись по стволам деревьев серо-крапчатыми букетами, цвели под золотом листьев, радовали Ковригина причудами своих сообществ.
Но проходившие метрах в двадцати от берёз парнишка и две женщины с корзинами в руках встревожили его. Да и козлоногий мужик, виденный Ковригиным в здешних кущах и дебрях, неизвестно чем пополнявший топку своего живучего организма, вряд ли имел причины побрезговать дарами Зыкеева леса.
Ковригин обязан был поблагодарить свою рассеянность. В здоровенном пластиковом мешке, пригодном для переноса мусора, обнаружился второй мешок тех же достоинств, прежде им незамеченный. И столько было нарезано и наломано Ковригиным опят, что не лишним оказался бы и третий мешок. На соседних берёзах уже лезли вверх малыши, крепенькие, с ножками в два сантиметра и головками с канцелярскую кнопку. Ковригину было жалко разрушать узоры-кружева осенних построений, но он был возбуждён азартом добытчика. Он даже попытался привязать платком нож к ореховому пруту — не до всех опят мог дотянуться…