Любимые дети
Шрифт:
— Сын Бесагура? — и добавляют значительно: — Молодец!
Мне рады, меня хвалят лишь за то, что я есть,
ЖИВУ НА СВЕТЕ,
и я оттаиваю понемногу, а вот уже и соседку обнимаю, мать своего одноклассника.
— Как он? — спрашиваю. — Что пишет?
— Ой, далеко он, далеко, — вздыхает она, — на Дальний Восток их перевели… Ты скажи, — допытывается, — это правда, что они и по ночам, в темноте летают?
— Не знаю, — улыбаюсь, — но самолеты теперь хорошие делают.
(Сверхзвуковые, сверхвысотные бомбардировщики — истребители — перехватчики.)
Открываю калитку, ту самую,
И, глядя на них, я думаю о том, что у деда моего было семеро детей — три дочери и четыре сына, трое из которых погибли на войне, — а у отца было пятеро — две девочки родились после Чермена, и обе умерли в один год от скарлатины: только два камня на сельском кладбище свидетельствуют о кратком их присутствии среди живых, — и род наш, таким образом, отдал свою дань земле. Теперь уже никто не боится скарлатины, и мало у кого сохранились похоронки, черные бумаги прошлой войны, но лишь двое играют в хоккей, представляя наше третье поколение — четвертое? девятое? какое? — и одного из них зовут Бесагуром, а второго назвали Аланом, и номинальное бессмертие, как вы понимаете, нам с отцом обеспечено. Но не стоит в воротах, не нападает и не защищается мальчик по имени Чермен, и мальчик Таймураз не орет в кроватке, и две девочки не баюкают его, напевая на два голоса колыбельную, и третья девочка не родилась еще — или первая? — которую мы назовем в честь матери нашей…
Словно почувствовав постороннего во дворе, в окно выглядывает, носом к стеклу прижимается Дина, жена Чермена, и, увидев меня, отрывается от стекла, выбегает из комнаты на веранду, на крыльцо, а мне песня свадебная слышится, ружейная пальба, и это снова из прошлого, и широко открытые ворота тоже, и лица поющих во дворе, и синеватые дымки над ружейными стволами, и белое платье невесты, серебряный с чернью поясок, серебряные застежки, и я стою, оглушенный стрельбой и пением, а невеста идет через двор, поднимается на крыльцо — ах, нет! — спускается с крыльца: это на другой день после свадьбы происходит, и она, жена теперь уже, невестка, вышла на рассвете, чтобы подмести, как водится по обычаю, улицу перед своим новым домом. Но откуда морщинки в уголках ее глаз, проседь в волосах?
Когда родится девочка, которую назовут Диной?
— Ты мне приснился сегодня! — рассказывает она. — Я и говорю утром: «Алан приедет». А они не верят: «Он в субботу, —
Услышав голоса, юные отпрыски ее приостанавливают спортивное единоборство и, не выпуская клюшек из рук, смотрят на нас, наблюдают.
— Беса! Алан! — окликает их Дина. — Чего стоите?! Не видите, кто приехал?
— Видим, — отвечает за двоих Алан, младший, — но не верим.
— Глазам своим, что ли? — интересуюсь.
— Глазам, — подтверждает Алан.
— Ну, здравствуйте!
Они подходят, протягивают руки — Беса застенчиво, Алан решительно, по-мужски.
— Можете пощупать меня, — разрешаю, — убедиться, что я настоящий.
— Ты так часто бываешь дома, — говорит Дина, — что скоро они вообще забудут тебя.
— Не забудут, — улыбаясь смущенно, говорю я, — память у них крепкая.
Но Дина уже другим занята.
— Вон тот петушок мне нужен, — бормочет, — рябенький… цыпа-цыпа-цыпа!
— Оставь, ради бога, — пытаюсь урезонить ее, — я не голодный.
— Знаем вашу городскую еду, — отмахивается она. — Цыпа-цыпа-цыпа!
— Почему из-за меня он должен лишиться жизни? — уговариваю. — Разве он виноват в чем-нибудь?
— Для того их и разводят, — отвечает она между делом. — Разве ты не знал?
Умолкаю, а петушок уже у нее в руках, и она, легкая, быстрая, уже и за ножом на веранду сбегала и, возвратившись, протягивает мне нож и петушка.
— Ты что?! — отступаю от нее, руки за спину прячу. — Я и в лучшие времена… Я и смотреть на это не могу…
— Все вы на одно лицо, — ворчит она, — что отец твой, что братья. Вы для колхоза, для завода, для школы, а в доме единственный мужчина — это я.
Она уходит с петушком за сарай, а младший сынишка ее Алан устанавливает шайбу, дает мне клюшку и предлагает:
— Пробей, — испытывает, подлец, на что я гожусь.
Размахиваюсь, а ворота — ящик деревянный, поставленный набок, — бью, и шайба летит мимо.
— Не умею, — развожу руками, — мы в хоккей не играли.
— А во что? — интересуется Алан.
— В футбол, например…
— Футбол — это летом, а зимой?
— Разные были игры, теперь их не знают уже.
— Какие? — допытывается он.
— Я и сам не помню…
КОМУ НУЖНЫ СТАРЫЕ ДЕТСКИЕ ИГРЫ?
Алану не стоится на месте.
— У нас счет 18—18, — говорит он. — Можно, мы до первой шайбы сыграем?
— Конечно, — улыбаюсь, — валяйте.
Они сшибаются немедля, а я иду, поднимаюсь на крыльцо, раздеваюсь на веранде, вхожу в комнату, потом в другую, словно знакомясь с ними — телевизор, приемник, современная мебель, модерн геометрический — дом обставлен так же, как миллионы других на необозримом пространстве от Балтийского моря до Тихого океана, от станции Кушка до Земли Франца-Иосифа, и только отцовская кровать осталась с прежних времен, та самая, перед которой причитала когда-то плакальщица — спина мутно-коричневая, позвонки выпирающие, — та самая кровать, на которой отец столько раз перебинтовывал больную ногу и столько раз отлеживался после больниц: да, кровать эта железная — шары никелированные, никель облезший — стала реликвией, и ни у кого не хватило духа вынести ее, сдать в утиль, на свалку выбросить.