Любовь и утраты
Шрифт:
– Бесстыдница! – хохотнула мать. – Так со взрослым, к тому же, незнакомым человеком… А крушение, как ты выражаешься, есть не что иное, как то, что сегодня я имела случай завалиться подобно некованой лошади и подвернуть ногу. Вот Тимофей Егорыч и дотащил меня до дома на себе.
– И правда, спаситель. А ты теперь, уподобившись Мухе-цокотухе, угощаешь спасителя чаем и своими баснями. Меня примете в компанию?
– Раздевайся скорей. Мой руки и присоединяйся. Кстати, – обратилась Галина Матвеевна к Тимофею, – зовут эту плохо воспитанную и дерзкую особу Мария.
– А матушка моя, очень воспитанная, называет меня Машка, – отозвалась из-за ширмы девица. – И если мы подружимся, то и вам это будет позволено.
Выйдя из-за ширмы, Мария взяла чайный прибор для себя и, придвинув стул, села так, чтобы видеть перед собой гостя. Теперь и он мог лучше разглядеть её. Чистое белое лицо с лёгким румянцем, то ли от мороза, то ли это природное, не понять. Но вряд ли от смущения. Румянец был ей к лицу. Тимофей особо отметил красивый изгиб чёрных бровей и быстрый взгляд
– Железно? – спросила Мария.
И в тон ей он заверил:
– Железно!
– Замётано! Ждём!
Тимофей вышел на улицу. Снег валил крупными хлопьями. Окна в Бельгийском посольстве продолжали светиться. «Трудяги!» – с откуда-то нахлынувшей неприязнью подумал. Не спеша, он шёл по переулкам. Было совсем тихо, ни звука не доносилось ниоткуда. Он взглянул вверх, снежинки легко ложились на лицо, приятно щекотали кожу; сквозь хлопья падающего снега сверкали звёзды. «Как там у них? – не имея в виду конкретно, у кого это «у них», подумал он, – узнаем ли когда-нибудь?» Выйдя на Тверской бульвар, Тимофей остановился у памятника Тимирязеву, долго смотрел на задумчивого учёного. «Скучно, наверное, так стоять ночью одному? – посочувствовал, проведя рукой в перчатке по тому месту, где когда-то памятник был повреждён немецкой бомбой, – но уж раз поставили, стой. Не всем дана такая честь». Он продолжил путь по заваленному снегом бульвару. Спать совсем не хотелось, и никакой усталости. Размышляя о разном, он всё время возвращался к неожиданному происшествию, которое сегодня привело его в квартиру в Хлебном переулке, и неотвязно в этих воспоминаниях всплывал образ Маши. «А всё-таки нос у неё длинноват», – подумал Тимофей. Он дошёл до того места, где когда-то стоял памятник Александру Сергеевичу, переехавший на противоположную сторону улицы Горького – за снежной пеленой памятник был едва виден, – повернул обратно и вскоре был у своего дома, находившегося совсем рядом с драматическим театром. Некогда, ещё на его памяти, театр назывался «Камерный», и подвизались в нём Таиров и Коонен. Тимофей часто бывал на спектаклях этого театра, пользуясь тем, что родители его школьного товарища служили там; теперь, состарившись, они продолжали всё так же служить в том же здании, только театр теперь носил имя Пушкина.
Тимофей вошёл в парадное. Внутренняя дверь была закрыта. Он взглянул сквозь дверное стекло: за столом дремала консьержка. Тимофей нажал кнопку звонка. Консьержка встрепенулась, распрямилась, насторожилась. Очнувшись ото сна, она, подойдя к двери, сложила обе ладони у лба козырьком, пытаясь разглядеть, кто там. Узнав Чумакова, проворно сбросила крючок.
– Здравствуйте, Тимофей Егорыч, припозднились вы сегодня.
В вопросе этом не было упрёка, скорее, забота.
– Да уж, извините, Марья Ивановна. Вечер больно хорош, гулял.
Она и видела, что весь он засыпан снегом. Тимофей стал перчатками сбивать снег с пальто, тут же подумав, что сделать это надо было на улице и что теперь консьержке придётся подтирать из-за его несообразительности пол в фойе. Другому консьержка нипочём бы не спустила, сделав суровое замечание, но к Тимофею у всех дежуривших посменно консьержек было особое отношение: он всех их знал по имени и отчеству, и не случалось праздника, чтобы не сделал им презента с сюрпризом.
Тимофей прошёл к лифту, поднялся в третий этаж, вошёл в квартиру и включил свет в прихожей. Его холостяцкая квартира, к которой он привык и которую любил, в этот вечер впервые показалась ему одинокой и неуютной.
Следующий день был насыщен делами важными и неотложными. В 5.30 его уже ждала машина у подъезда. Сначала – посещение конструкторского бюро, где он переговорил с теми проектантами, кто сейчас использовал его расчеты для выполнения поставленной перед ними задачи. Задача была трудная, ответственная, а главное – срочная. Сотрудники немного отставали, но пока всё ещё было в пределах нормы.
Проектанты – испытанные, проверенные в деле люди, к тому же энтузиасты и не новички; каждая встреча с ними была интересной. Даже если дела складывались не лучшим образом и назревало отставание от графика, здесь никогда не возникало напряжённой угрюмости и уныния. Эти умные, работящие люди, посвятившие себя трудному и новому делу, отдавшиеся этому делу целиком, не делившие день на рабочие часы и досуг – умственная деятельность у них продолжалась и дома за обедом, и в городском транспорте, и даже порой во сне, – умели встречать со спокойным юмором неудачи и недовольство начальства. Они отлично понимали: здесь главные они, здесь над ними нет и быть не может никакого начальства, никакого окрика, здесь они
В этот раз у конструкторов Тимофей задержался недолго. Недавно сделанные им расчёты подтвердили: работа идёт в правильном направлении; выяснилось и то, что расчёты эти были перепроверены и подтверждены и Главным конструктором, и Мстиславом Всеволодовичем Келдышем, не раз и не два поздними вечерами звонившими ему, спрашивая: почему это так? а это этак? Теперь работа конструкторов, по всему, должна была быстро продвинуться, а значит, новый аппарат будет изготовлен к сроку, и полёт ещё одной группы космонавтов – а это было новое слово в сложном деле – окажется выполнен в срок. Позже Тимофей побывал в одном из сборочных цехов. По-настоящему никакого дела у него здесь не было, но он любил наблюдать, как в тишине под ловкими и умелыми руками специалистов постепенно возникает аппарат, которому суждено унести очередного космонавта в просторы Вселенной; ему нравилось чувствовать себя сопричастным этому сложному и интересному делу. Потом он отправился к себе в институт. Надо было подписать несколько бумаг, которые не могли быть отправлены без его визы, и ещё раз просмотреть завершённые несколько дней назад расчёты, так непросто давшиеся ему на этот раз, но которые безоговорочно были приняты Главным и пошли в работу. Расчёты эти оставили в его душе тревогу. Любой математик вам скажет: всякая формула оказывается правильной лишь тогда, когда имеет красивый вид. А этого-то и не было в последних его расчетах. А ещё следовало просмотреть гранки написанной им статьи, присланные из журнала «Авиация и космонавтика», чтобы потом не возникли претензии у тех, кто поставлен на стражу государственных тайн и секретов. Сроки поджимали, он задерживал выход очередного номера журнала – а статья была интересная, своевременная и нужная, – главред нервничал, но ждал. Но, несмотря на то, что весь день всё шло гладко и легко, он постоянно чувствовал присутствие чего-то нового, что отвлекает его, мешает заниматься нужным и главным. Он не мог понять, что, и это беспокоило. Слушая очередной доклад руководителя одной из институтских лабораторий, он вдруг вспомнил: «Это было вчера. Две женщины – мать и дочь. Маша. Её зовут Маша. Нос длинноват. О чём это я? При чём тут нос? А, это у Маши нос длинноват. Красивая девушка». На мгновенье ему показалось, что он слышит её голос, смех. «Непременно в ближайшие дни надо найти время навестить их», – подумал он, пропустив то, что ему говорил начлаб. Извинившись, попросил повторить. Начлаб не обиделся, заметил: что-то беспокоит руководителя, мешает сосредоточиться, – спокойно повторил то, что сказал минуту назад.
День подходил к концу. Тимофей попросил вызвать машину, чтобы ехать домой. По пути он ещё заскочил в больницу, что на Петровском бульваре, навестить одного из начлабов своего института, тому предстояла сложная операция, которой он боялся; надо было поддержать его. Водителя Тимофей отпустил, сказав, что прогуляется, подышит воздухом. День выдался безветренный, лёгкий морозец не стал помехой для прогулки, тротуары и дорожки на бульварах были уже очищены от навалившего вчера снега. В фойе больницы его встретил какой-то недовольного вида то ли охранник, то ли швейцар, ни за что не хотевший пропустить. Пришлось предъявить удостоверение депутата Верховного Совета СССР. Это подействовало, но, не желая признать поражения, всё-таки проворчал, что в верхней одежде никак нельзя, а гардероб закрыт.
– Куда ж я дену пальто?
– А это ваша забота, – весьма грубо ответил «цербер», – надо приезжать в часы посещений.
Тимофей был человеком незлобивым, но это замечание, а главное, тон, каким оно было сделано, возмутили его. Он понимал: порядок есть порядок, но хамство удручало. Хотелось одёрнуть грубияна, но он одёрнул себя: не бодаться же с этим наглецом. Сняв пальто, Тимофей бросил его на барьер закрытого уже гардероба и по чугунным ступеням бывшего Английского клуба поднялся на второй этаж, где находились больничные палаты.
– А охранять ваши вещи я не обязан, – крикнул вдогонку «цербер».
Встретившаяся ему медицинская сестра с уже наполненными и готовыми к применению шприцами на блестящем металлическом лотке помогла найти дежурного врача, совершавшего вечерний обход. Этот очень пожилой и очень усталый человек, целый день ассистировавший на операциях – самостоятельных операций он уже давно не делал, – желал только одного: поскорее закончить обход, выпить чаю, лечь в ординаторской на старый кожаный диван и уснуть. Узнав, для чего в неурочный час в больнице объявился этот человек, он проводил Тимофея в палату, где находился начлаб. Кроме последнего, там было ещё пятеро больных. В этой больнице оперировали лучшие московские хирурги, попасть сюда можно было только по направлению Минздрава, истоптав не одну пару башмаков или имея связи в «высоких сферах». Направление сюда для своего начлаба «пробивал» Тимофей; это оказалось не трудно, но потребовало времени. Обращаться с личными просьбами он не любил, но в данном случае это было не совсем личное, а значит, позволительно.