Любовь-убийца (сборник)
Шрифт:
– Да ну что ты, – захлопотал он, не отрываясь от своих горестных дум, – какие отдачи, ты только скажи, сколько они стоят, туфли?
– Хорошие – баксов сто. Но можно найти и за пятьдесят.
– Это же не деньги...
Он, смущаясь, извлек новенькую зеленую полоску и конфузливо протянул ей, по-прежнему прикидывая в уме что-то грустное. Она взяла без малейшего смущения, действительно, как у друга, и он, не приходя в сознание, протянул ей еще две бумажки. И она тоже их взяла.
И нежно приложилась губами к его энергично выбритой обмякшей щеке.
ЛОРЕЛЕЯ
В этой бочке солнечного вина я нахожу лишь несколько капель горечи – в те летние горячие дни я чувствовал себя совершенно беззаботным и молодым,
Во мне уже тогда неоперабельным образом разрослось и ороговело то мое странное свойство, которое я сегодня расцениваю как душевную болезнь: когда я оказываюсь задержанным против воли даже в самом комфортабельном и желанном для многих и многих уголке мироздания, во мне немедленно начинают нарастать беспокойство, тревога, страх, отчаяние... На третий же-пятый день я готов бежать из любого принудительного Эдема хотя бы и с риском для жизни.
Этому тайному безумию могло противостоять лишь другое, явное безумие – моя исступленная любовь к десятилетнему сынишке. Только ради его здоровья я обреченно согласился оттянуть с ним фиксированный трехнедельный срок близ Сухуми в палаточном лагере проектного института, где тогда работала моя жена.
Скука мне не угрожала – в ту пору я готов был часами любоваться, как он играет в индейцев и ковбойцев, изображая сразу и тех, и этих, как вдохновенно набрасывает карандашом фигурку за фигуркой, с головой скрываясь в им же и творимом мире, как фыркает, умываясь, как пыхтит, обуваясь, как тараторит, умолкает, хохочет, сквалыжничает, читает, пишет – мне ни разу не удалось добраться до той черты, когда бы мне это прискучило. И в первые дни я так и проводил время – слушал плеск волн, стараясь не слышать курортного гомона, да любовался, как его ладное шоколадное тельце лепит башни из мокрого песка, добывая его из-под мраморной гальки, как самозабвенно барахтается в прибое, теребит меня восхитительными дурацкими вопросами, что-то сам рассказывает взахлеб, и я ощущал себя мудрым старцем, чье дело уже не предаваться собственным страстям, но лишь с любовной грустью наблюдать за чужими. И книгу я держал под рукой лишь на всякий аварийный случай – чтоб было куда нырнуть, если вдруг какой-нибудь неловкий камешек приведет в движение лавину тоски.
Когда солнце начинало слишком уж допекать, я просил которую-нибудь из влюбившихся в него с первого взгляда сослуживиц моей жены приглядеть за сынишкой и, поджимая пальцы на ногах от врезающейся в подошвы обманчиво округлой гальки, брел в воду сквозь оранжевые круги в глазах, подныривал под неутомимыми волнами и плыл, покуда не оставался один во всем мире – только узенькая полоска песка на горизонте, за нею клубы субтропической зелени и совсем уже вдали – вечно невозмутимые горы. Чайки парили над воздушной, а я – над водной бездной.
Но понемногу нежная прохлада начинала охладевать ко мне, и выбирался я на мучительную гальку, уже борясь с ознобом. Что доставляло развлечение еще на четверть часа, покуда черноморское солнце снова не отвоевывало временно упущенную территорию.
Потом потный обед, передышка где-нибудь в тени – в раскаленную палатку невозможно было сунуть нос, но рядом с сыном я не знал, что такое скука.
И все-таки рано или поздно она меня, скорее всего, настигла бы – но тут появилась Лора. Чья-то родственница, вместе со своим женихом они были единственные москвичи в нашей ленинградской, как бы теперь выразились, тусовке, но я ни для кого не делал исключений в своей тонкой дипломатической игре, стараясь никого не оттолкнуть и никого не приманить.
Однако Лора возникла как бы ниоткуда, из пены прибоя... Скорее всего, она заговорила сама с моим сынишкой, он многих очаровывал своей непосредственностью, а может быть, и он к ней обратился с его тогдашней убежденностью, что все кругом друзья, – я помню лишь первое ее явление. В те годы любую красивую девушку на пляже в первый миг я всегда воспринимал как свою вечную Женю, одетую
Словно в подтверждение, жаркий черноморский ветерок подхватил два золотых ручейка, слева и справа стекавших с ее головки на грудь, и тут же покинул их медленно опускаться на прежнее место – невесомые, как золотая паутинка.
И я понял, что жизнь не кончена в тридцать четыре года.
Самая сладостная иллюзия молодости – безмятежная убежденность, что время потерять невозможно, что проиграть два часа в волейбол или протрепаться четыре часа за седьмой производной вчерашнего чая – вовсе не потеря, а... Приобретение? Да нет, и не приобретение – просто не повод вообще, хоть как-то размышлять на эту тему.
Те дни в моей памяти сохранились беззаботной вылазкой к морю студенческой компашкой, в которой самому солидному двадцать два, а не девятнадцать. Огорчительно было только то, что никто, кроме меня самого, не воспринимал меня двадцатидвухлетним. Красивым – еще туда-сюда, но уж никак не двадцатидвухлетним. Хотя я был в отличной физической форме, брал в волейболе самые трудные мячи, к ужасу Лоры, заплывал дальше всех до полной неразличимости, а по дороге на пляж отказывался сделать лишние двадцать шагов до калитки, а брался за металлическую окантовку полутораметровой сетчатой ограды и без малейшего усилия перемахивал на ту сторону. И Лора не переставая восторгалась, какой я сильный, ловкий, смелый и умелый для своего возраста. Хотя я был и лучше сложен, и более спортивен, чем ее жених, а недостаток волос при моей короткой стрижке, казалось мне, не так уж и бросается в глаза. Тем более, что и жених ее, Максим, студент-геолог, тоже сверкал бритым массивным черепом – хотя это, кстати, на много лет опережало тогдашнюю моду. Но он привык бриться в Мангышлакских экспедициях, где было проще сбрить волосы, чем их вымыть.
Лора обожала и мои остроты, и мои проницательные реплики в обычных студенческих препирательствах на возвышенные темы, и мою начитанность, и мою бывалость, однако в ее восторгах невозможно было разглядеть ни искорки влюбленности – одно лишь обожание студенточки-отличницы, торопящейся поскорее рассказать жениху о своем гениальном старичке-профессоре.
Не подумайте, я человек более чем добропорядочный, я бы не допустил и мысли нарушить ее покой или, тем паче, разрушить благополучие, – мне бы с лихвой хватило и тех микроскопичностей, которые у порядочных девушек, не умеющих понять их эротическую природу, ускользают из-под контроля сознания – задержавшиеся взгляды, задержанные прикосновения... А нам приходилось во время игры в волейбол или в догонялки на море и на суше даже немножко тискать друг друга или стряхивать вдавившиеся в лопатки песчинки – но это не вызывало у нее ничего, кроме азартного смеха или простодушного усердия, словно я был ее немолодым папочкой.
Возможно, виной всему было присутствие моего сынишки, с которым Лора болтала и смеялась совершенно на равных? Во всяком случае, не присутствие ее жениха, к коему она относилась с заметной нежностью, но отнюдь не млела от его близости. Максим, пожертвовавший Лориному желанию «отдохнуть» у моря сразу и экспедицией («полем»), и честью (добыл справку о несуществующей болезни), старался возместить свое предательство тем, что ни на миг не расставался с мрачным томом, посвященным окаменелостям.
Вот уже третье лето изучая морские осадочные породы во глубине мангышлакских пустынь (слово «аммонит» он произносил с таким почтением, словно это была взрывчатка), Максим и у современного моря старался хоть чем-нибудь наверстать упущенное. У каждой осыпи, размыва или бог весть откуда скатившегося обломка скалы он подолгу, невзирая на наши шуточки, разглядывал так и этак обнажившуюся изнанку мира и произносил величественные заклинания: фанерозой, мезозой, кайнозой, юра, мел, пермь, девон, голоцен, плиоцен, поясняя их какими-то нечеловеческими, убийственными сроками – пятьсот миллионов лет, триста миллионов, двадцать пять миллионов...