Люди грозных лет
Шрифт:
«Придется трамваем», — с горечью подумал Лужко и, расспросив девушку-милиционера, как лучше проехать в Лефортово, пошел к трамвайной остановке.
День был ненастный. Улицы, тротуары, дорожки и проходы между кучами грязного снега покрыл гололед. Прохожие скользили, часто падали, и Лужко долго стоял, не зная, как на своих трех ногах пересечь площадь и выйти к трамвайной остановке. Он несколько раз пускался в путь, но, поскользнувшись, с трудом устоял на костылях и единственной уцелевшей ноге. Прежнее бессилие и отчаяние за свое беспомощное положение охватило его. Он с завистью смотрел на мальчишек, бесшабашно, как на катке, разъезжавших по обледенелым тротуарам и площади, на военных и штатских мужчин, так уверенно снующих по тротуарам, на женщин и девушек, спокойно
Стиснув зубы, Лужко решительно двинулся вперед, осторожно ставя костыли и так же осторожно выбрасывая левую ногу. Несколько раз он скользил, но удерживался, распрямляясь и отвоевывая метр за метром.
Шаг за шагом брел он по площади, не обращая внимания на тревожные гудки автомобилей, и, обессилевший, измученный, хватаясь руками за поручни, с трудом влез на переднюю площадку трамвайного вагона.
Присев на свободное место, он вытер пот, заливавший лицо, и всеми силами старался успокоить дыхание. Он видел, как с жалостью смотрят на него женщины, как осторожно проходят мужчины, стараясь не задеть его костыли. От всего этого Лужко стало не по себе. Он сидел, опустив голову, ни на кого не глядя. Постоянные жалость и внимание к нему раздражали. И, как назло, всегда в такие моменты начинали назойливо зудеть и чесаться пальцы на отрезанной ноге. Сейчас зуд был особенно нестерпим, и Лужко, не выдержав, попытался шевелить обрубком ноги. Но культя не шевелилась, а зуд все усиливался. С трудом досидел он до остановки, где нужно было пересесть на другой трамвай, и, выходя из вагона, поскользнулся, не успел поймать рукой поручни и, загремев выпавшими костылями, по снежному откосу покатился вниз. Кто-то подхватил его под руки, кто-то подал костыли, и он, дрожа и ни на кого не глядя, прислонился к железному столбу. Долго стоял он, ожидая, когда разъедутся все, кто видел его падение. Один за другим гремели трамваи, над городом сгущались сумерки, сверху посыпал мелкий колючий снег, у подъездов домов, в трамваях, на перекрестках улиц зажигались синие огни маскировочного освещения.
Когда, как показалось Лужко, никого из тех, кто видел его позор, не осталось, он осторожно вошел в вагон трамвая и только тут со всей ясностью понял, что наступает в его жизни самый ответственный момент. Пройдет всего полчаса, может, час, и он увидит Веру. Больше трех лет не видел он ее. Что с ней, какая она теперь, как встретит его, что подумает о нем? Она не знает, что он инвалид, что с ним нередко бывают такие случаи, как сегодня при выходе из трамвая.
Находясь в госпитале, он много раздумывал, стоит ли писать, что ему отрезали ногу и он теперь совсем не тот, что был раньше. Тогда он твердо решил, что лучше не писать об этом, надеясь, что она всегда с любовью встретит его, каким бы он ни был. Теперь же ему стало мучительно стыдно за то, что он скрыл от нее самое главное. Это не только может вызвать у нее недоверие к нему, это может обидеть ее.
«А если она не захочет видеть меня таким?» — мелькнула у него навязчивая, всегда отгоняемая им мысль.
Что теперь он рядом с ней, с молодой, красивой и сильной девушкой? Она, конечно, и виду не подаст, что ей мучительно и больно с ним, но сам-то он, сам должен понимать это. Разве теперь могут они быть равными, как были раньше?
Эти и другие больные мысли захлестнули Лужко. Вспомнил он и о денежном аттестате, посланном Вере, и от этого стало ему еще больнее. Ему казалось, что этот аттестат навсегда положил между ними материальную, денежную зависимость, а это Лужко всегда считал самым унизительным во взаимоотношениях между близкими людьми.
— Вам на следующей выходить, — подходя к Лужко, мягко сказала кондукторша.
Он встал, придерживаясь рукой за дверь. Кондукторша хотела помочь ему сойти, но он, стараясь говорить спокойно, остановил ее:
— Нет, спасибо. Я сам.
Он остановился у темного подъезда пятиэтажного дома и, взглянув на освещенную синей лампочкой таблицу, прочитал, что Полозовы живут именно в этом подъезде. Только один вид фамилии Веры вернул ему прежнюю решимость. Он смело толкнул дверь и вошел в темный, неосвещенный подъезд. Где-то
«Зачем, зачем я ей такой? — пытаясь найти костыли, с отчаянием думал он. — Зачем я буду мучить ее? Лучше одному».
Он ползал по лестнице, стараясь вспомнить, куда полетели костыли, натыкался то на железные перила, то на холодные ребра ступенек. В этот момент и пришло к нему окончательное решение уйти, уйти навсегда, скрыться, жить одному и не мучить Веру.
Он разыскал костыли, поднялся и вышел на улицу. Было уже совсем темно. Снег валил густыми огромными хлопьями. Откуда-то сверху доносилась тягучая, тоскливая музыка.
Лужко спешил скорее уйти подальше, только бы случайно не встретиться с Верой. Он миновал три дома, перебрался через улицу и вышел в какой-то глухой переулок. Вокруг было безлюдно и тихо. Снег валил все гуще и гуще, пенистой накипью застилая переулок. В этой снежной тишине Лужко впервые почувствовал страшное одиночество. Нужно было куда-то идти, но идти некуда. Знакомых в Москве у него не было; все родственники остались на оккупированной немцами территории; он на своих костылях остался с жизнью один на один.
Подходя к эскалатору станции метро «Курская», Вера невольно остановилась, увидев молодого, лет двадцати, военного в короткой ватной куртке и надвинутой на мокрый лоб шапке-ушанке. Опираясь на костыли, он то подавался вперед, пытаясь шагнуть на уползавшие вниз ступеньки, то отшатывался назад, не веря, что успеет одновременно поставить и свою единственную ногу и громоздкие деревянные костыли. Позади него стояли несколько женщин и с жалостью смотрели на него.
— Что глазеете, помогли бы лучше, — укорила их пожилая женщина.
— Давайте вместе, — подойдя к ней, прошептала Вера.
Женщина и Вера подхватили военного под руки и, приподняв, поставили на ступеньку.
— Ух ты, вспотел даже, — смущенно улыбаясь, проговорил военный, — три ноги, а хуже двух. Раньше, бывало, с лету вскакивал и хоть бы что.
— Где же тебя, сынок? — участливо спросила женщина.
— Под Сталинградом, в балке Солдатская.
Вера и женщина помогли военному сойти с эскалатора и сесть в вагон.
— Боже мой, сколько их, искалеченных, изуродованных! — горестно сказала женщина, и Вера сразу вспомнила Лужко. Пятый месяц лежал он в госпитале и хоть писал, что ранение у него пустячное, Вера чувствовала, что Петро если и не искалечен, то серьезно пострадал. Не будут же здорового человека пять месяцев держать в госпитале. Она порывалась поехать к нему, но Лужко в каждом письме сообщал, что он почти выздоровел, скоро выпишется из госпиталя и обязательно приедет в Москву Каждый день Вера с радостью и надеждой ждала его приезда. И вот проходили месяц за месяцем, а Петро все не приезжал. А в последние три недели от него не было ни одного письма, и тревога охватила Веру. Она по нескольку раз в день забегала домой, строго-настрого приказала матери, что если он приедет, немедленно позвонить ей в гараж.
И в этот день поспешно вбежала она в квартиру и нетерпеливо спросила мать:
— Писем не было?
— Были, вот они, недавно почтальонша принесла, — почему-то пряча от Веры глаза, ответила мать.
Вера схватила письма и, увидев свой почерк на конвертах, удивленно взглянула на мать. Та, сделав вид, что письма ее совсем не интересуют, еще ниже склонила голову и отвернулась к окну. На конверте Вера увидела карандашную надпись на самом углу: «Адресат выбыл».
«Адресат выбыл», — еще не поняв значения этого, вслух прочитала Вера и, вдруг с поразительной ясностью осознав, что это такое, бросилась к матери, выкрикивая: