Люди среди людей
Шрифт:
– То, что вы, Богацкая, миленькая, вам, конечно, не раз говорили и без меня. Я же считаю своим долгом указать вам на ваши безусловные способности к математике. Способности, дорогая моя, - это капитал, и вам следовало бы серьезно подумать, как наилучшим образом поместить его. В принципе я не сторонница высшего образования для девушек. Но ведь вам, дорогая, наверно, придется работать. Университет в Цюрихе мог бы, очевидно, наилучшим образом подготовить вас к этому. Маменька, услышав про Цюрих, только фыркнула:
– В Швейцарии одни анархисты учатся.
Другой раз, когда Володя завел с ней разговор про женское образование, Вера Пантелеймоновна отрезала еще строже:
– Оставьте, господин студент. Про заграничную науку и без того наслышаны: сегодня курсы, а завтра противу особы государя императора злоумышление. Вот выйдет
Замуж… Кому она нужна такая? Ростом мала, Володе только по грудь. Нос, как у маменьки, кверху. Ресницы и брови светлые. Только косы ничего - русые. В Одессе это редкость. Кажется, Володе они нравятся. Но разве он скажет? Бука. Только и может разговаривать что о своих науках. Вот он вылезает наконец, медведь сонный.
Хавкин стоял в дверях, зажмурившись, прикрыв рукой глаза от солнечного, хлынувшего в лицо потока. Ничего как будто и нет в нем особенного. Голова большая, шея тонкая, да и плечи покаты, сразу видно - не силач. И все-таки для нее этот лобастый и губастый мальчишка милее всех. Следовало, наверно, сделать вид, что она не заметила его, пусть бы сам подошел и поздоровался. Но, как всегда, у Оли не хватает терпения разыгрывать благовоспитанную барышню. Вскочила, подбежала, глядя снизу вверх, зашептала взволнованной скороговоркой:
– У тебя в комнате вчера утром обыск делали. Фаддей Фаддеич, околоточный надзиратель, с каким-то господином в штатском приходил. Маменька тебе ничего не велела сказывать… Околоточный ей бумагу показывал, будто тебя из университета исключили. Это правда, Володя? Тебя исключили? Да? Ну скажи…
Серьезные, широко расставленные глаза Хавкина глядят поверх ее головы. Кажется, его не трогает ни самый обыск, ни ее волнение. Что за бесчувственный человек!
– Ну, исключили. И что?
Оля ахнула. Как он может так спокойно? Ведь еще совсем недавно сам же объяснял ей, что университет для него - все, что без надежды стать со временем настоящим ученым он не мыслит жизнь.За что же хоть исключили-то?
Наверху черной лестницы как будто скрипнула дверь. Молодые люди переглянулись. Неужели мадам Богацкая? Оля решительно схватила Володю за руку, потянула к калитке. Пусть маменька бранится потом сколько угодно. Сейчас им надо довести разговор до конца.
Большинство одесских улиц в этот час еще пустынны, но вдоль Коблевской, направляясь к Новому рынку, давно тарахтят по булыжнику крестьянские возы, и наиболее искушенные кухарки спешат с кошелками, чтобы застать «дешевый базар». В деловом утреннем потоке на студента и девушку никто пе обращает внимания. Их беседе ничто не мешает. Но Володя тянет с ответом.
Оля даже не догадывается, насколько неуместна их встреча именно сегодня. Исключение свое Хавкин пережил еще три недели назад. Пережил остро, но быстро успокоился. Надо было думать о хлебе насущном. Он продолжал ходить каждое утро из дому, как будто на лекции, чтобы, с одной стороны, не вызывать лишних расспросов хозяйки, а с другой - подыскать какой-нибудь заработок. Прежние источники доходов иссякли. Да их и было не так уж много. Университетская подачка - двугривенный на обед - да строго оговоренное даяние старшего брата - пятнадцать рублей в месяц на все время учения. Учение прервано - кредит исчерпан. Несколько раз попадались ему в газетах как будто подходящие объявления: искали студента-репетитора к гимназистам младших классов. Но Хавкин выжидал. В глубине души оставалась надежда, что профессор Мечников все-таки уговорит начальство, и семерых исключенных вернут в университет. Однако друг студентов Илья Ильич Мечников сам в знак протеста подал в отставку и даже, как говорят, вознамерился покинуть Одессу. Один за другим возникали и лопались и другие прожекты, но время шло, денег становилось все меньше, и наконец они иссякли совсем. Остался последний рубль и последний день, когда следовало во что бы то ни стало решить свою судьбу. А тут эта записка от Оли.
Широко шагая, Хавкин скосил глаза: девушка терпеливо семенила рядом. По временам она по-собачьи доверчиво вскидывала курносое лицо с белесыми ресницами, будто вопрошая, скоро ли на нее обратят внимание. Владимир нахмурился, чтобы спрятать улыбку удовлетворения. Девчонка молодец. Всякая другая развела бы обиду: почему да отчего он скрыл всю эту историю? А Олч все понимает. И смелая. Знает, что мадам Богацкая обо всем догадается и по первое число взыщет с нее и за утренний побег, и за выдачу домашней тайны. Знает, но не трусит. Конечно, можно было бы поведать ей обо всех обрушившихся на него тяготах, если бы… если бы она не была дочерью Веры Пантелеймоновны. Деньги! Он должен им деньги, которых у пего нет. Противное положение. И все-таки, если бы ему снова предложили подписать письмо к ректору, он ни за что не отказался бы. Выгнали? Он и не сомневался, что выгонят. Но просто так отдать им на растерзание Илью Ильича было бы просто подло. Теперь, по крайней мере, студенты знают: они сделали все, что могли. Оля слушает, не опуская лица, не отставая ни на шаг. Конечно, Володя прав. Умница. Не зря профессор Мечников открыл ему двери своей лаборатории. Хвалил экспериментальные Володины работы. Но что же, что же все-таки произошло?
Начало многолетней борьбы студентов с университетским начальством скрывалось «в глубине веков». Только старшекурсники помнили, что было это в 1879 году, когда из Петербурга пришел новый университетский устав, начисто лишивший университет былой независимости и свободы. Не только студенты, но и профессура сразу раскололась на благонамеренных и бунтовщиков, не желающих принимать новый устав. Так с тех пор и ведется: каждая акция начальства вызывает протест свободомыслящих. В нынешнем году страсти особенно накалились. Младшие курсы освистали ненавистного декана-доносчика с юридического; старшие собрали вече, протестуя против предстоящего ухода своих любимцев: профессоров Мечникова, Постникова, Гамбарова. После каждого эксцесса ученый совет по команде ректора щедро обрушивает на студенческие головы выговоры, исключения, строгие замечания. Хавкин уже имел последнее предупреждение от совета, когда товарищи показали ему письмо, которое они написали к ректору Ярошенко, тупому чиновнику, подобострастно исполняющему распоряжения вышестоящих. Студенты деликатно, но настойчиво требовали, чтобы профессора Мечников, Постников и Гамбаров остались в университете, а в отставку подал сам ректор. Все знали: такая «наглость» студентам даром не пройдет. Организаторы «почтового бунта» по нескольку раз опрашивали каждого, кто согласился поставить свою подпись под письмом: хорошо ли он обдумал свой поступок? Из двухсот студентов подписались девяносто пять. Хавкин был один из первых. Письмо отнесли на квартиру ректора 15 мая, а 19-го совет вынес постановление исключить семерых «зачинщиков». Кроме Владимира Хавкина, путь к высшему образованию был закрыт также для Андрусова, Зелинского и Мануйлова.
Рассказывал Володя подчеркнуто холодно, равнодушно, делая вид, что все это его больше не интересует и ему даже лень припоминать подробности. Так лучше. Не хватает еще, чтобы Оля начала его жалеть. И вообще надо скорее покончить с этим разговором. Сегодняшний день должен стать днем волевых решений, а не сентиментальных воспоминаний. Но Оля не отставала. Она атаковала его вдруг совсем с неожиданной стороны.
– Ну ладно, исключили, а обыск-то зачем? Что они искали у тебя?
Хавкин даже запнулся от неожиданности. Обыск действительно к университетской истории не имел никакого отношения. Ищейки вьются вокруг него с первого курса, когда после первых сходок ему пришлось подписать в полиции подписку о невыезде. Но ведь Оля вообще ничего не знает об этой стороне его жизни. Не знает и о том, что дважды, когда они со Степаном жили еще на другой квартире, их арестовывали и по месяцу держали в камерах печально знаменитой казармы номер пять. Оля, конечно, верный человек, но открывать посторонним свою связь с партией строго-настрого запрещено.
– Пускай ищут, - презрительно роняет Владимир.
– Чего им еще делать?…
И все-таки искус довериться Оле и в делах политических силен. Однажды после убийства прокурора Стрельникова Владимир чуть было даже не проговорился ей: так хотелось излить душу после всего пережитого на Николаевском бульваре. Но удержался. Оля еще не готова к таким откровениям.
Они миновали шумную базарную площадь и зашагали в сторону зеленой купы деревьев в конце улицы, за которыми вставала громада кафедрального собора. Шли неизвестно зачем и почему-то очень быстро. Щеки у Оли разрозовелись, на лбу проступили капельки пота, но она ни на шаг не отставала от широко шагающего Володи. Не скрывая беспокойства, снова и снова заглядывала ему в лицо и шептала: