Люди среди людей
Шрифт:
Кухмистерская гудит. Гудит от говора, хохота, звона посуды. Теперь почти все столы заняты, а народ все подходит: завтрак в разгаре. Вот поклонился вахтенному своей огненно-рыжей головой сутулый и худой Меер Песис. На нем сатиновая косоворотка и пиджак. Вытянутые на коленях брюки студенческого покроя. Меера исключили из университета еще прошлой зимой после истории с деканом Патлаевским. Исключили несправедливо. Он не свистел и не орал, как другие. Просто стоял среди товарищей, засунув руки в карманы, щурил свои умные ореховые глаза и флегматично наблюдал за всей этой кутерьмой. Но декану почему-то запомнились огненные Мееро-вы кудри, и на университетском суде он потребовал для Песиса высшей меры - исключения. Говорят, тихий, вежливый сапожник Песис, такой же рыжий, как сын, плакал в кабинете ректора. Профессора Мечников и Умов написали протест: Меер один из самых способных на курсе - не помогло. А жаль. У Песиса серьезная и добрая душа.
– Ведь говорили этому рыжему сапожнику: не лезь в университет. Так нет, ему, видите ли, необходимо высшее образование…
Владимир поднялся, чтобы позвать Меера к своему столу, и осекся. По правилам конспирации они «не знают» друг друга и не имеют права «знакомиться». Так же нельзя ему здороваться с Андреем Гусаковым, что сидит наискосок по другую сторону залы, и с Арсением Лебединцевым. Это правило руководитель подпольного кружка Анненков распространил на всех, кто вместе выполнял какое-нибудь важное задание. С Арсением Хавкин собирал деньги на подпольную типографию. Лебединцева продержали потом несколько недель в тюрьме, но жандармы так и не узнали, кто был в этом деле вторым. Зато теперь они друг для друга табу, на полгода по крайней мере…
Да, кухмистерская не только столовая. Вокруг Хавкина несколько студентов читают, другие пишут письма, болтают с приятелями, дуются в карты и кости. Длинный верзила в донельзя затасканной форме (видно, из «старых» студентов) переходит от одного простенка к другому, разглядывая наклеенные прямо на стены старые и новые объявления, прокламации, шутливые стихи и карикатуры на профессоров. Таких бумажек повсюду множество. Это тоже разрешается здешними правилами. Всякий может наклеить на стену любое (исключая непристойных) сочинение, и никто не имеет права срывать его иначе как по общему решению выборных. Неудивительно, что политические листовки и прокламации висят тут по всем стенам месяцами, благо полиция и университетское начальство редко заглядывают в студенческий рай. Только однажды кухмистерский «закон о свободе печати» был попран. Кто-то тайком (потом шли слухи, что сделал это известный доносчик Волобцов) содрал прокламацию об убийстве Стрельникова. Прихлебывая чай, Хавкин с нежностью глядит на сиреневые клочья прокламации, продолжающие висеть на стене рядом с кухонным оконцем. Полицейский холуй сорвал большую часть листовки, но и сегодня каждый может прочесть строки, памятные Владимиру слово в слово: «18 марта в Одессе на Приморском бульваре на глазах у гуляющей публики была совершена казнь прокурора Киевского военно-окружного суда генерал-майора Стрельникова. Ни для кого не может быть тайной, что казнь Стрельникова состоялась по постановлению Исполнительного Комитета. Это уже не первый случай революционного суда над царскими опричниками. Мы имеем основание думать, что этот случай не последний…»
Прокламацию составили в Петербурге и там же напечатали в типографии «Народной воли». Но экземпляров в Одессу пришло недостаточно, и Анненков приказал размножить прокламацию на гектографе. Завесив окна кухни, они работали вдвоем всю ночь. Рыжий Песис каллиграфическим почерком снова и снова переписывал содержание прокламации, а Владимир орудовал кисточками, красками и валиком. Ох и натерпелись они тогда страху! Дверь была заперта снаружи, и выпустить их должен был на рассвете дежурный по кухмистерской. Но среди ночи у входной двери щелкнул замок, и кто-то вошел в залу. Владимир успел задвинуть валик и раму гектографа в печь. Песис приготовился прыгнуть в окно. Но тревога оказалась ложной: просто Анненков поднял беднягу вахтенного с постели и явился в кухмистерскую, чтобы узнать, как идет работа. Он просидел с ними почти до утра - малоразговорчивый, сдержанный. Писал, гектографировал, варил в банке клей. А на рассвете почти незаметно выскользнул из кухни, унося на груди под шинелью первую сотню оттисков. Утром, возвращаясь домой (мадам Богацкой пришлось потом что-то долго объяснять о затянувшихся именинах), Владимир нашел одну из своих сиреневых птичек на стене базарной будки. Павел Степанович, видимо, тоже не ложился в ту ночь.
Хавкин поймал себя на том, что мысленно называет Анненкова по имени-отчеству. Они оба ровесники и коллеги по университету, и все же у Владимира язык не поворачивается назвать товарища просто Павлом. Дело даже не в том, что Анненков руководит кружком и прислан в Одессу Верой Фигнер. В самой личности его есть что-то заставляющее перед ним преклоняться. Это анненковское «что-то» точно понял и со всегдашней своей прямотой объяснил Степан Романенко, когда они однажды ночью возвращались домой с собрания кружка.
– Знаешь, а ведь перед Павлом мы все сосунки. Он один умеет по-настоящему ненавидеть.
Ненависть! О ней Хавкин никогда всерьез не думал. Скорее умом, чем сердцем доходил он до необходимости всего того, что поручала ему партия. Анненков - другой. Надо действительно уметь ненавидеть, чтобы, как он, в 19 лет оставить навсегда обеспеченный дом в Петербурге, забыть о дворянском происхождении, отмести все личное, даже заботу о своем образовании. Ведь его, на редкость способного человека, к 23 годам уже трижды исключали из разных университетов. Можно поверить слухам: если бы Желваков запоздал или не смог приехать в Одессу, именно на Анненкова Исполнительный Комитет возложил бы убийство ненавистного партии генерала. И Павел Степанович, этот нежный на вид мальчик с бархатистыми, темными глазами, без раздумья (Хавкип в это свято верит) выполнил бы приказ. Нельзя не уважать такого человека. И все-таки именно эта беспощадность рождает у Владимира какую-то глубинную неприязнь к Анненкову. Вернее, не к нему самому, а к тем взглядам, которые проповедует Павел Степанович.
– Всем нам, очевидно, придется убивать, - просто и деловито заявил он однажды членам своего кружка.
– Если правительство не пойдет на уступки, а оно, скорее всего, пе пойдет,
Исполнительный Комитет будет вынужден продолжить террор. И мы с вами в любой день можем стать карающим орудием «Народной воли». Готовьтесь.
Придется убивать… Казалось бы, за три года, что они со Степаном состоят в кружке, можно привыкнуть к этой формуле. Несправедливость существующего в России самодержавного правления давно стала для них аксиомой. Не из пропагандистских листков «Народной воли», а на себе испытал Хавкин, что значит одиночка в жандармском застенке при казарме номер пять. Сам видел, как тюремные надзиратели избивают студентов-украинцев только за то, что они на родном языке читали шевченковского «Кобзаря». На глазах у него умирал чахоточный рабочий, умирал, валяясь на холодном каменном полу, ибо «лицам непривилегированных сословий кровати в камерах не полагаются». Все так. Все верно. И все же мысль, что ему, Владимиру Хавкину, придется кого-то убивать, вызывает в нем жестокое отвращение. Он с радостью выполнит любой приказ Исполнительного Комитета: будет печатать прокламации, выступать на митингах, подделывать документы, необходимые для подпольщиков; если надо, будет даже хранить оружие. Это рискованно, опасно. Пусть. Но только не убивать.
Однажды, задержавшись после сходки у Анненкова, Владимир попытался объяснить Павлу Степановичу, почему не приемлет кровопролития. Разговор был искренним.
– Убийства, сколько их ни будет, поведут лишь к новым смертям, жестокостям и отчаянию с обеих сторон, - сказал Хавкин. Это убеждение возникло у него после убийства Стрельникова.
– Вас беспокоит их отчаяние?
– спросил Анненков.
– Нет, наша жестокость.
– И что же вы предлагаете взамен?
– Не знаю, - честно признался Хавкин.
– Не знаю. Но во благо политических кровопролитий не верю.
– Значит, вы осуждаете методы политической - партии, в которой состоите?
– Да, очевидно.
– Если бы вы были трусом, вас следовало бы уничтожить немедленно, - как всегда не повышая голоса и будто даже доброжелательно, сказал Павел Степанович. Потом подумал с минуту и добавил: - Но вы не трус. Вы просто заблуждающийся.
Вслед за тем на голову отступника была обрушена лавина теоретических выкладок, цитат и моральных сентенций. Не жалея времени, Анненков начал раскручивать перед «заблудшим» сложное и непогрешимое сцепление аргументов, смысл которых сводился к тому, что стрелять в царских губернаторов и министров не только гуманно, но убийства эти даже очищают общество от скверны верноподданничества. К тому же политические убийства толкают правительство на капитуляцию, то есть в конечном счете ведут к торжеству нового, справедливого правопорядка.
Хавкин вышел после проповеди с чувством своей вины перед руководителем кружка за отнятое время и твердым убеждением, что убивать он все-таки не будет. Никого. Никогда.
И все же недоброго чувства от разговора не осталось. Наоборот, именно Павел Степанович с холодной ясностью его мышления нужен был сегодня Владимиру более, чем кто-нибудь другой. Только он со своей железной логикой и стальным спокойствием может подсказать, что делать бывшему студенту: стать ли революционером-профессионалом, чтобы еще глубже погрузиться в дела партии, или продолжать борьбу за возможность учиться. Впрочем, учиться едва ли придется. Заявление в Петербургский университет послано еще месяц назад, но ответа от столичного ректора нет и, скорее всего, не будет. Вчера в газетах даже личный приказ государя на сей счет напечатан: студентов, однажды изгнанных из университета «за участие в тайных противозаконных обществах», впредь ни в какие другие университеты не принимать. Пусть уж Павел Степанович сам решает, что предпринять дальше.